Ганс издал сдавленный звук.
– Сын мой, случилось что-то дурное? – тихо спросил священник.
Кеплер вытер руки о шинель. Он так безудержно трясся, что боялся, как бы не опрокинуть всю исповедальню.
– Ты болен? – раздался ласковый голос священника. – Может, нам лучше поговорить у меня?
– Отец! – выпалил он. – Отец… с моей последней исповеди прошло много лет. Благословите меня…
Священник снова стал шептать, и Кеплер, наконец собравшись с духом, заговорил, и слова полились гораздо легче.
Глава 2
Доктор Ян Шукальский медленно спускался по лестнице со второго этажа больницы и, преодолевая каждую ступеньку, прислушивался к своим тяжелым шагам. Хромота из-за поврежденной в детстве ноги, после чего та осталась немного искривленной, была более заметна именно в такие моменты, когда он сильно уставал. Тогда он казался старше своих тридцати лет. Доктор задержался внизу лестницы и посмотрел на длинный тусклый коридор, который вел к его кабинету. Накануне Рождества 1941 года в этом коридоре царила зловещая тишина, несмотря на то, что все пятьдесят с лишним коек были заняты. Сейчас доктору хотелось быть дома вместе с женой и сыном. Но он не мог покинуть больницу. Пока не мог. Видимо, ему придется задержаться довольно долго. Цыган еще не пришел в сознание.
Доктор взглянул на часы. Половина седьмого. Он прошел большую часть коридора, открыл дверь своего кабинета и включил свет.
Одна лампочка, висевшая над головой, освещала скудную меблировку, состоявшую из простого деревянного стола, вращающегося стула с решетчатой спинкой, еще двух стульев с такими же спинками и деревянного картотечного шкафа в углу. В одной стене был встроенный мраморный камин, но его забили досками и на каменной плите очага установили современную батарею парового отопления.
Он устало сел за простой деревянный стол и протер глаза. Больше всего его беспокоил цыган… Он посмотрел на потолок, через который проступило влажное пятно. Это лишено всякого смысла. Невероятная история, которую крестьянин Милевский составил из обрывков произнесенных раненым в бреду, никак не могла быть правдой. И тем не менее, как объяснить его состояние и то обстоятельство, при котором Милевский нашел цыгана? И почему он оказался совсем один? Это сбивало с толку. Шукальский никогда не встречал цыган, которые ходили бы в одиночку. Они всегда, несмотря ни на что, ходили вместе, хотя бы по двое, но никогда в одиночку. А вот этот как раз оказался совсем один на снегу у края фермы Милевского с простреленной головой. С губ охваченного лихорадкой цыгана срывались самые невероятные слова. Он говорил о каком-то массовом расстреле…
Шукальский покачал головой, будто отгоняя подобные мысли, и повернулся к радио, стоявшему на дальнем конце его стола. Он уже хотел было включить его, чтобы избавиться от гнетущей тишины, внести в это помещение какое-то оживление, как вспомнил, что его любимые программы, польские танго, которые сочиняли и играли под управлением великих современных музыкантов Голда и Питерсбурга, больше не передавались. Видно, Голд и Питерсбург были евреями.
Отдернув руку от радио, он услышал, что в дверь постучали.
– Да? – крикнул он.
Дверь чуть приоткрылась, и в нее заглянула его ассистентка, доктор Душиньская.
– Я вам помешала?
– Нет, нисколько. Входите.
– Ян, я только что со второго этажа. Минуту назад цыган пришел в себя.
Шукальский вскочил на ноги.
– Что? Почему меня не предупредили?
– Не хватило времени, – ответила Душиньская. – Я случайно взглянула на лежавшего рядом с ним больного и заметила, как цыган открыл глаза и начал говорить. Спустя несколько секунд он снова впал в кому.
– И?
Ассистентка взглянула на него через тускло освещенную комнату и, заметив, что ложбина меж его бровей стала глубже, серьезно заявила:
– Все, что говорил крестьянин, правда.
Доктор снова сел и пригласил Душиньскую последовать его примеру.
– Как у него с основными показателями состояния организма?
– К сожалению, не очень хорошо. Кровотечение из раны в голове остановлено, но я уверена, что у него воспаление легких.
– В хирургической вы для него сделали все, что могли, – сказал Ян. – Больше вряд ли можно было что-либо предпринять. Все же сколько он пролежал на снегу обнаженным?
– С того момента, как произошел массовый расстрел, до того часа, когда Милевский его обнаружил, цыган пролежал в снегу почти двенадцать часов. Ян, неужели все это возможно?
Не получив ответа, доктор Душиньская откинулась на спинку деревянного стула и некоторое время разглядывала лицо главного врача больницы.
– Давайте еще раз взглянем на этот невероятный случай, рассказ цыгана, – вдруг заговорил Шукальский. – Он вместе со своим табором – всего около ста человек, среди которых были мужчины, женщины и дети, – расположился лагерем в лесу, когда нагрянули немецкие солдаты. Цыган говорил, что сопротивления не оказывалось. Немцы просто подошли к ним, направили на них дула автоматов, заставили собраться вместе и отвели на опушку леса. Здесь всех цыган заставили вырыть в снегу длинную и глубокую яму, вроде траншеи, после чего немцы выстроили их вдоль края ямы, приказали раздеться догола и сложить одежду на снегу аккуратными кучками. Затем немцы убили всех, одного за другим, выстрелом в затылок – мужчин, женщин, детей, – следя за тем, чтобы они падали в яму лицом вниз. Нашего цыгана пристрелили одним из последних. Если верить его словам, то он был еще жив, когда немцы начали засыпать эту братскую могилу землей и снегом, но, дойдя до того места, где лежал наш цыган, немцы сработали небрежно и засыпали его лишь наполовину. Он говорит, что лежал неподвижно под телом женщины, чтобы не выдать себя, и долго ждал, пока немцы не уйдут, после чего выбрался из-под тел и по снегу отполз подальше от этого места. В конце концов ему как-то удалось добраться до фермы Милевского. Вы так представляете себе его рассказ?
Душиньская прошептала:
– Да, – затем более твердым голосом спросила: – Но зачем? К чему немецким солдатам так поступать? Солдаты воюют с солдатами, так бывает на войне. Но это бессмысленное убийство ни в чем неповинных людей!
Лицо Яна Шукальского стало гневным.
– Моя дорогая Душиньская, я сам усомнился в этом, но нет никаких причин не верить этому человеку.
Наступило тяжкое молчание, столь осязаемое, будто оно было каменной стеной. Его прервал Шукальский:
– Похоже, начинается нечто такое, с чем мы не сможем бороться.