Биологи, изучив продолжительность жизни рекламных проспектов, вкладышей, листовок, афиш и прочих немногословных текстов, рассчитали, сколько времени отпущено книгам, однако пришли к различным, чтобы не сказать – противоречивым, выводам, потому что оказалось – продолжительность жизни тома зависит не только от его объема, но и от того, какого качества текст в нем содержится, а также и какую практическую пользу имеют изложенные там сведения: вот были, например, маленькие словарики, которым давно полагалось бы умереть, а они все порхали себе в воздухе – и проворней объемистых томов. А книги по военному искусству, написанные, как правило, из рук вон плохо, при всей своей толщине мерли как мухи. И министерства обороны и культуры, недавно создавшие совместную антикризисную комиссию, настойчивей всего рекомендовали гражданам держаться поближе к стенам домов, потому что участились случаи, когда эти тома в твердых переплетах валились с неба и пробивали людям головы.
Купить что-нибудь в супермаркете или в крупных торговых центрах стало просто невыполнимой задачей: марка продукта стиралась, и кассиры не могли понять, что сколько стоит. Зато мелкие лавочники извлекли из этого большую выгоду, поскольку знали назубок все, чем торговали, и могли обойтись безо всяких этикеток. И в результате народ опять пошел в маленькие магазинчики и лавки – бакалейные, москательные и колониальных товаров, как если бы ленту действительности отмотали назад.
Когда же было объявлено, что, если не будет найдено решение, книги могут умереть, я связал это со скорой кончиной деда. Наверно, они умрут одновременно – и он, и его энциклопедия. Я словно предчувствовал – пусть смутно – что две эти смерти возвещают много иных.
Нам, детям, все эти тревоги были чужды, потому что мы ценили одно – не надо ходить в школу. А кроме того, вокруг царило такое беспокойство, что на нас попросту махнули рукой: было не до нас. Всего месяц, как кончились летние каникулы, а казалось – только начались. Мы целыми днями пропадали на улице или на ближайшем пустыре, то играя во что-нибудь, то жарко споря на темы, о которых не имели никакого представления. Ну и еще томились, скучали, маялись, хотя все это было окрашено в светлые тона, как и положено на этом конце бытия.
Когда скука разгоняла моих приятелей или они уходили играть в футбол, я садился на камень возле маленького пруда и наблюдал за пауком, растянувшим свою сеть между двумя камышинками. Если хватало терпения, можно было увидеть, как попадают в нее маленькие жучки и букашки, а паук, впрыснув в свои жертвы заряд парализующего яда, обматывал их клейкими нитями, превращал в подобие шелкового кокона, чтобы они не теряли свежести до его трапезы. Я был свидетелем всех событий, что разворачивались в этом прудике, где водились также и лягушки, и жуки, и существо на длинных-длинных ногах, называемое «ткач».
И довольно скоро я заметил, что каждая тварь, хоть все они и казались очень разными и жили на первый взгляд вполне независимо, крепко связана с остальными незримыми нитями, которые я в другой стороне бытия различить не мог, меж тем как здесь, на поверхности пруда, они складывались в некий пазл, где каждая отдельная частица сама по себе не имела бы никакого смысла. Не будь комаров, исчез бы и паук, который ими питается. А без комаров и пауков сгинули бы и лягушки – и так далее.
Иногда я разглядывал своих товарищей и размышлял: может быть, они тоже проживают по две жизни сразу и находятся одновременно и здесь, и где-нибудь еще. Но спрашивать не решался, потому что и сам себя всегда считал и другим показывался личностью одинокой, наделенной такими чувствами, которые непонятны и не могут быть растолкованы окружающим. Однажды там же, у пруда, я поднял камень, а под ним увидел жука, долго рассматривал его и понял, что у нас с ним есть кое-что общее. А мои товарищи больше напоминали мне муравьев – в том смысле, что им тоже надо было постоянно держаться вместе и все делать сообща. Я мог играть и время от времени играл с ними, но довольно часто испытывал потребность уйти, побыть в одиночестве, замкнуться в самом себе, как этот навозный жук, и выдумывать, воображать истории, в которых можно было затеряться, заблудиться на манер чужестранца, попавшего в незнакомый город. Может быть, поэтому я чувствовал себя на этой стороне действительности как путешественник-первооткрыватель, герой-одиночка, способный обойтись без помощи родных и близких и безнадежно заплутать в разных реальностях, точно так же, как пропадал мой отец в дебрях энциклопедии.
И когда я подолгу наблюдал за движениями паука, то чувствовал, будто и сам начинаю мысленно вырабатывать какой-то сок, только не желудочный, а мозговой, и образуемые им нити, застывая, сплетаются внутри моей черепной коробки в паутину, куда тотчас, наподобие мошек, бабочек, маленьких кузнечиков попадают мысли. И как только в этой сети запутывалась мысль, я бросался к ней и впрыскивал в нее яд, обездвиживая, но не убивая, а сохраняя ее свежей, сам же возвращался на свое место. И потом, когда чувствовал голод по мыслям, приближался и осторожно, аккуратно поглощал ее.
Порой, пока мои приятели гоняли мяч, а я выделял желудочный сок для очередной идеи, у нас над головами слышался характерный шум крыльев, какой не может произвести ни одна птица, и тогда мы все в изумлении задирали головы к небу, где в этот миг пролетала стая книг. Порою их было так много, что они заслоняли солнце. Теряли они не перья, а разрозненные буквы. Специалисты объяснили, что, если из книги сыплются буквы, это значит – она начала стареть и вскоре умрет. Мы подбирали их, благо с недавних пор они стали настоящей редкостью, поистине бесценными диковинами, и забавлялись, складывая из них слова, и нам было мало дела, что они рассыпаются под пальцами, испуская неприятный запах. Сложить слово Лаура полностью мне так и не удалось, потому что не успевал я поставить а, как Л уже сгнивало. Самое большее, что получилось, было Лура, и звучало это совсем неплохо, и иногда про себя я так и звал ее – Лура – и от переполнявших меня чувств трясся так, словно постройка незатейливого имени становилась равносильна потрясающему завоеванию.
Нередко я находил на земле трупики книг – они были сморщенные, как мокрые картонки, и, если поворошить палкой их страницы в поисках еще не совсем разложившегося слова, рассыпблись зловонным прахом.
Лаура, или Лура, жила недалеко, но после того, как исчезли таблички с названиями, нам строго-настрого запретили уходить с наших улиц, чтобы мы не заблудились. Мне пришло в голову, что на то я и жук-одиночка, чтобы пренебрегать запретами, и потому однажды отправился на дальний конец пустыря, откуда брала начало довольно разбитая и очень длинная – такая, какие бывают во сне, – улица. Я вступил на нее и, неторопливо шагая мимо темных подворотен, чувствовал, что, покуда я пересекаю улицу, она пересекает меня. Помню, что остановился, силясь понять, звучат ли мои шаги внутри головы или снаружи, и в этот миг заметил круглое окно и уставился на него с таким напряженным вниманием, как если бы рассматривал открытую рану у себя на руке. И не то чтобы окно было похоже на рану, а скорей уж вся эта улица напоминала человеческое тело – очень может быть, что и мое. Так что, проходя по ней, я передвигался не только по городу, но и по самому себе. И самого себя ощущал кварталом, где на одной из боковых улочек живет Лаура.