— На будущий год, мистер Силвер. — Мари пошла, а я остался сидеть на ступеньках, глядя ей вслед. — Пока, мистер Силвер, — пропела она, размахивая обеими руками и кружась по улице, пока не исчезла за углом.
Мари, 25 лет
Я толком и не знала, кто этот мужик. То есть в начале предпоследнего года его имя ничего мне не говорило. Ну, разве что имя я знала. Да и то не уверена. Короче, знакома я с ним не была. И что еще важнее, мне было все равно.
Есть ученики, которые интересуются учителями, действительно их уважают или влюбляются в них. Ищут, скажем, в сети своего математика и выясняют, что у него есть своя тайная жизнь и все такое. Их поражает, что учитель может прийти домой, принять душ, выпить пива, пойти на вечеринку, влюбиться. Но мне это безразлично. Потому, может, что я не вижу тут никакой тайны. Не нахожу в этом ничего удивительного.
Одни учителя тебе нравятся, другие — нет. Они нам как родители или старшие сестры и братья. В общем, похожи на нас. И здорово похожи, если вдуматься.
А некоторые из этих учителей… Я хочу сказать, они говорят только на одном языке. Даже не разговаривают по-французски. До Франции никогда не жили ни в каких других странах. А очень многие из нас до Парижа жили в трех, четырех, пяти других городах. И большинство из нас говорило по крайней мере на двух языках. Причем безупречно. Поэтому что мне за дело, если какой-то парень из Небраски каждый вечер возвращается домой и выпивает?
Мы ежедневно приходили в одно и то же место. У всех у нас свои проблемы, предпочтения, таланты и неудачи. Мы были частью жизни друг друга.
В свой предпоследний год я чувствовала себя несчастной, одинокой, усталой и все мне надоело. Хотелось сбежать. Из МФШ, из Парижа, из Франции.
Я просыпалась в 5.45, пила кофе, может, что-то съедала, принимала душ, а затем, стоя перед зеркалом, намазывалась лосьоном, испытывая к своему телу отвращение и соображая, что бы такое надеть. Я одевалась, ненавидя свой выбор, каким бы он ни был. Сушила волосы, расчесывала их и красилась. Потом звонила Ариэль, чтобы убедиться, что мы надели разные вещи.
Когда я спускалась, мама находилась на кухне: обычно стояла у рабочего стола и пила кофе. Мы почти не разговаривали. Я говорила «bonjour, maman»[7]и притворялась, будто ищу что-то в рюкзаке, а она, если вообще открывала рот, высказывалась, только если ей не нравились мои туфли.
В 6.45 я выходила из дома и шла на автобусную остановку. Мы жили на востоке, в пригороде Парижа, рядом со школой в Сен-Мандэ, в красивом доме как раз напротив леса. Из моего окна видна была только зелень. Мой отец служил вице-президентом в компании, производящей разные емкости: пакеты для сока, для молока, бутылки для воды, стаканчики для йогурта.
Путь до остановки занимал пятнадцать минут, и все это время я разговаривала по телефону с Ариэль. Она была моей лучшей подругой. Я ее ненавидела. В этом заключалась одна из странностей того времени. Ты проводишь все время с людьми, которых презираешь. Даже после всего, что случилось с Колином, после того, как он со мной обращался, что заставлял меня делать, Ариэль я, без сомнения, ненавидела больше. Невозможно представить ненависть более жгучую, более чистую.
Мы были злыми. Не только мы двое. Я имею в виду всех девочек. Я находилась в гуще событий. Была их частью, и когда оглядываюсь назад и вспоминаю, как дурно мы себя вели, как всерьез ненавидели друг друга, мне до сих пор тошно становится. Ни за какие деньги я не пошла бы снова в старшие классы. Ни как учитель, ни как ученица, ни как гость.
Я садилась в автобус вместе с другими учениками, живущими по соседству, находила себе место и старалась поспать либо делала уроки. С Ариэль мы встречались у школьных ворот, выкуривали одну сигаретку на двоих и обменивались комплиментами по поводу нашей внешности. Она сообщала мне свои новости, я ей — свои, а затем мы шли в класс. Вот и все.
За пределами школы я проводила время с Колином или с Ариэль, или с ними обоими, или с другими людьми, с которыми в то время нам дружить не полагалось.
Что сказать насчет Колина, не знаю. Не могу припомнить ни единого разговора за все то время, что мы провели вместе. Не помню, что он говорил мне, а что я — ему. На самом деле вся эта история важна только из-за того, что он со мной сделал. То есть я помню его только из-за того события. И может, если бы этого не произошло, я не помнила бы ни его лица, ни его запаха.
Гилад
Наш первый день в Париже. Нас привезли из Руасси в нашу новую квартиру на улице Турнон. Моя мама в гостиной, сидит на низком белом диване, обращенном к камину. Все окна открыты. Чувствуется легкий запах краски. На папе светло-коричневый льняной костюм, который он купил в Риме. Голубая рубашка. Его бледно-оранжевый галстук переброшен через спинку белого стула в углу. Мама сидит, раскинув руки. Она такая золотистая, такая загорелая, в платье цвета его галстука.
Я сижу на стуле лицом к отцу. После столь длительного проживания в пустыне отсутствие жужжащего кондиционера оглушает. В комнату проникает уличный шум. Мы все молчим. Я смотрю на мамину щеку. Мама следит за взглядом отца, устремленным в окно. Я уверен, что знаю, о чем они думают.
Это город, где они полюбили друг друга. После стольких лет они сюда вернулись. Прошло все это время. Их брак. Они чувствуют не счастье. Что-то иное. Ощущают некую возможность, быть может, слабую надежду. Но это не имеет ничего общего с любовью. Не имеет отношения к их пребыванию вместе.
Мы — три человека в комнате.
В Сенегал мы переехали, когда мне было десять лет. Отец служил советником в Американском посольстве в Дакаре. Я ходил в школу, где французскому меня научила сенегалка, одна из немногих местных, нанятых в качестве учителей.
Я выучился французскому, потому что был в нее влюблен. Повсюду за ней ходил и верил, что мы поженимся. Всеми способами старался быть рядом с ней и внимательно слушал все, что она говорила. Я никогда не видел подобной женщины. Она говорила на сенегальском французском и учила нас так, как говорила сама.
Она носила пурпурное платье, и от нее пахло чесноком и луком. Мы готовили на ее уроках и распевали сенегальские песни. К концу того года я хорошо говорил по-французски. С мадам Мариамой я ни словом не перемолвился по-английски и плакал в машине, когда уехал домой на лето.
Ее уволили, когда группа родителей пожаловалась, что их дети говорят как местные жители. Наша новая учительница была бледной парижской ледышкой. Я отказался менять свой акцент и ненавидел ее. Она ненавидела меня в ответ.
В то первое лето в Париже я часто вспоминал мадам Мариаму. Мне нравилось говорить по-французски. Я обследовал наш квартал и обнаружил, что тут у меня больше свободы, чем во всех прежних местах, где мы жили. А жили мы в стольких опасных городах, за столькими воротами в обнесенных оградой эмигрантских поселениях, что приезд в Париж воспринимался как выход из тюрьмы. Впервые в жизни у меня не было водителя и телохранителя.