Чем больше веришь в свою ложь, тем легче обманывать. Я совершенно не испытывала чувства вины. К тому же было забавно наблюдать, как первая ложь все больше разрастается. Всякий раз, рассказывая о пирожных и загородной резиденции, которой я и в глаза не видела, я в глубине души думала о переводчике. Я вспоминала его потертый галстук и бабочку-капустницу, порхающую у его ног.
– В самом деле?
Моя мать не проявляла особого интереса, но не забывала добавить:
– И она тебе ничего не дала с собой? Ну и ну! Могла бы!
Я была убеждена, что мама что-то подозревает, и поспешно добавляла:
– Я так много съела, что больше уже не могу. Сегодня я не буду ужинать.
Я стремилась как можно скорее оказаться одна. Я мечтала, запершись в конторке, оживить в своем сердце все, что произошло за этот день. Скоро моей ежедневной заботой стало ожидание почтальона, который приходил в одиннадцать утра. Переводчик писал на конвертах имя вымышленной богатой старушки. Если бы моя мать стала задавать вопросы, я сказала бы, что переписываюсь с пожилой дамой. Но, к счастью, в одиннадцать утра мать всегда была далеко от конторки. Почтальоном служил очень милый юноша, который доставлял почту до самой стойки. Иногда мы перебрасывались несколькими словами о том, сколько времени занимает его работа, или о том, как идут дела в отеле.
Я не протягивала руку к оставленному на конторке пакету с письмами до тех пор, пока велосипед почтальона не исчезал в конце улицы. Мне казалось обидным с такой легкостью вскрывать письмо от переводчика. По крайней мере, я не боялась сразу узнать, что писем сегодня нет.
Мне было знакомо это чувство нетерпеливого ожидания. Так я ждала когда-то возвращения отца. Вечер за вечером я молилась, чтобы он вернулся не в доску пьяным. Лежа в постели, прислушивалась к малейшему шуму. По ночам моим уделом было ожидание, хотя чаще всего, устав от него, я засыпала. А на заре просыпалась от воплей родителей и знала, что мои молитвы были услышаны.
Но однажды мой отец не вернулся. Вечером следующего дня мы все еще не знали, что с ним случилось. Я поругалась с матерью, потому что ей не нравилось, что я то и дело выбегаю на улицу, чтобы первой увидеть папу, когда он появится в конце улицы.
Наконец поздно ночью нам доставили его труп. Распухшее лицо было вздутым, покрытым запекшейся кровью, словно это был кто-то совершенно чужой. С этого момента мне уже больше нечего было ждать.
В письмах не содержалось ничего важного. Размышления о ходе времени, продвижении его работы, состоянии Марии, воспоминания о том дне, когда мы вдвоем гуляли по мысу, забота о моем здоровье. Все это было написано его особым стилем – пропитанным нежностью, почти величественным.
В свою очередь, для меня время чтения украдкой его письма, начиная с того мгновения, когда я узнавала его почерк, было самым важным моментом дня. Я осторожно вскрывала конверт и перечитывала письмо три или четыре раза и прежде, чем ответить, тщательно складывала лист бумаги и убирала его обратно в конверт.
Я не могла вспомнить лица переводчика. В нем не было никаких особенных признаков, кроме налета старости. Я вспоминала только его взгляд, хотя он старался всегда держать лицо опущенным, неуловимый жест его пальцев, его дыхание, некоторые интонации его голоса. Таким образом, я могла достаточно точно восстановить мельчайшие нюансы, но стоило мне попытаться свести их воедино, как очертания расплывались.
Однажды после полудня, когда мать отправилась на танцевальные занятия и у меня оставалось еще некоторое время до появления постояльцев, я достала из кармана письмо, чтобы еще раз взглянуть на строки, написанные черно-синими чернилами. Оно начиналось словами «Дорогая Мари» и продолжалось в правильной и надлежащей форме до последней строки.
Когда я его читала, у меня возникло ощущение, что каждое слово наблюдает за мной. Такое же чувство я испытывала по отношению к его пальцам, когда он почти незаметным жестом поглаживал мои волосы. Я почувствовала, что этот человек меня хочет. И продолжала перечитывать его письмо, чтобы еще раз испытать то чувство, которое нахлынуло на меня в зале ожидания.
– Давай, перекуси немного. Я тебе накрою.
Приходящая уборщица была старой подругой моей матери. Муж довольно быстро ее бросил, и она зарабатывала шитьем и уборкой в «Ирисе». За ее спиной мать говорила, что она хорошая работница, но слишком прожорлива. А по условиям договора, уборщица должна была у нас только обедать.
– Молодые должны хорошо питаться. Нет ничего более важного, – говорила она мне, предлагая остатки картофельного салата и пользуясь случаем, чтобы самой немного подкрепиться.
За едой моя мать болтала с уборщицей. Каждая выпивала по два стакана вина. Большую часть времени обе перемывали людям косточки. Если в приемной звонил телефон или появлялся грузовик с продуктами, отвечать на звонок или встречать машину было моей обязанностью.
– Мари-тян, у тебя есть дружок? – иногда спрашивала она, и я перестала с ней разговаривать.
– Это же невыносимо – целыми днями оставаться взаперти в отеле. Ты должна получать маленькие радости. Ты же такая милая девочка, не годится сидеть, ничего не предпринимая, рассчитывая, что мальчики сами обратят на тебя внимание. Ты увидишь, какое платье я тебе сошью. Сексуальное, с вырезами на груди и на спине, спускающееся до самых бедер. Что ты на это скажешь?
Сделав большой глоток вина, уборщица дико расхохоталась. Сошьет она мне платье, как же.
Я знала, что она страдает клептоманией, но при этом крадет только совершенно неинтересные вещи, не представляющие никакой ценности. Уборщица никогда не трогала ни собственность моей матери, ни гостиничное имущество. Она тщательно выбирала вещи и выносила их тайком, чтобы мать ничего не заподозрила.
Сначала я обнаружила, что пропал мой любимый компас, которым я пользовалась еще в школе. Теперь он пылился в ящике стола, и вдруг я заметила, что он исчез. Поскольку компас был мне больше мне нужен, я даже не стала его искать.
Затем исчезли из кухни нож для масла, ржавая бритва из туалетного ящичка, гигроскопическая вата из аптечки и моя маленькая, инкрустированная перламутром шкатулка. Именно с этого момента все и показалось мне несколько странным. Выбор предметов стал понемногу ограничиваться исключительно моими вещами. Носовые платки, пуговицы, чулки, юбки… Но уборщица не взяла ни одного предмета, связанного с моими волосами: расчесок, заколок, масла из камелии. Несомненно, это объяснялось тем, что она знала, с какой тщательностью мать следит за моими волосами. Однажды я заметила свою шкатулку с перламутром в ее приоткрытой сумке, небрежно поставленной в угол. Я купила шкатулку на ярмарке, когда была еще маленькой. А теперь уборщица положила туда свою помаду, какие-то чеки и мелкую монетку.
Матери я об этом не сказала, из опасения, что ситуация еще больше осложнится. Напротив, я так боялась, что она это заметит, что осторожно закрыла сумку. Вот поэтому разные мелочи вокруг меня и продолжали исчезать одна за другой.