Мы уже стояли на веранде кафе, где в те времена даже в теплую погоду бывало пусто — курортный сезон еще не начался, — но тут Матеуш вдруг посмотрел на часы, крикнул: «Кошмар, ужас, опаздываю, займи столик, я только на вокзал и обратно!» — бегом пересек площадку перед костелом и скрылся за углом почты.
Cherchez la femme! — поспешу тебе объяснить, не вдаваясь в подробности. Марина разозлилась, что любовник опоздал, и ей пришлось пять минут его ждать; такой уж у нее — властной и высокомерной — был характер; первым делом они поссорились то ли прямо на перроне, то ли на стоянке такси у вокзала и уже кричали, что расстаются, что никогда больше, что это последний раз, что она снимет номер в гостинице, а он лучше свяжется с какой-нибудь не первой молодости натурщицей из Академии, до того ему надоели бесконечные скандалы, но все это — ясное дело — было лишь одним из вариантов вступительной игры: через пятнадцать минут, заполненных выкриками, язвительными замечаниями и заверениями, что решение принято окончательно и бесповоротно, они дошли до мастерской Матеуша: он, навьюченный двумя ее чемоданами, она — с букетиком ландышей, которые он успел купить у уличной цветочницы перед вокзалом, а затем, буквально минуту спустя, произошло то, что неизбежно происходит между давно не видевшимися любовниками.
Я чувствовал, что Матеуш раньше чем часа через два в кафе не появится, и только пытался вообразить, как Марина поглядывает с тахты на древесно-волокнистую плиту с изображением трех каббалистических колонн: милосердия, суровости и равновесия. Какую она выбрала? Однако, прихлебывая скверный кофе, всерьез я размышлял о другом. Помнишь, как тогда выглядел «Золотой улей» внутри? Он делился на отдельные континенты, разгороженные седыми струйками табачного дыма и невидимыми границами. Валютчики, старые аристократки, бывшие солдаты Армии Крайовой[5], завсегдатаи бегов, сутенеры на содержании службы госбезопасности, их хорошенькие юные подопечные — начинающие проститутки, художники — истинные и таковыми себя считающие, актеры расположенного поблизости театра, мелкие жулики, аферисты, разорившиеся или недавно разбогатевшие частники, более-менее состоятельные отдыхающие из профсоюзных санаториев, студенты, распространители подпольной прессы, профессора Академии, трезвые или с утра уже лыка не вязавшие журналисты, офицеры торгового флота, командировочные — в основном чиновники разных ведомств, провинциальные дивы — все они, вряд ли зная историю старого, сохранившего свое название с императорских времен кафе (сюда захаживали рантье из Берлина, зерноторговцы из Дрогобыча, польские аристократы с Украины), тем не менее бессознательно поддерживали дух этого странного города, гербом которого не чайка с рыбой в клюве должна быть, а распутный ангел эпохи fin de siècle по имени Модерн[6], поучающий, что, коли все уже было и все позади, остается одно: пользуясь минутой и случаем, хватать что ни попадя — с жадностью, без зазрения совести и оглядки на то, что «принято». Ты улыбаешься и думаешь, что я хватил через край, но разве ты не помнишь, что «Золотой улей» был порталом, крыльцом, прихожей, через которую проходили, чтобы вечером, уже после захода солнца, спустившись ступенью ниже, попасть в СПАТИФ[7]— следующий, декадентский, круг?
А вот что было в СПАТИФе: у стены зала Хельмут пристраивал рядом с ударной установкой свой контрабас, народу собралось уже порядком, у стойки бара толчея, и среди пьющих вертится Инженер, знакомый, кажется, со всеми завсегдатаями, — я увидел, как он чокается с поэтом Жоржем, поэт Жорж Канада тотчас поднимает бокал за здоровье поэта Олека, а поэт Олек пьет за Артюра Рембо (который, правда, физически тут не присутствует, но дух его постоянно витает над стойкой) и одновременно за поэта Камро, присутствующего телом, но отсутствующего духом; увидел я и профессора Следзя в обществе нескольких студенток Академии, двух осовелых журналистов — одного из «Голоса», второго из «Ежедневной»; были там, как всегда, экзальтированные чувихи, ищущие сильных впечатлений, редактор Труш с местного телевидения, патологоанатом Гжебень, танцовщик Мазуро, тенор Гощинский, а общим хором восклицаний, требований налить и тостов управлял бармен Войтек, со сноровкой опытного дирижера то ускоряя, то замедляя темп многоголосой симфонии.
Ударник был мне незнаком, но, стоило ему разок прошелестеть щеточкой по тарелке, сразу почувствовалось, что у Хельмута достойный партнер: тихий поначалу ритм, отбиваемый словно бы нехотя, быстро привел всех в транс; разговоры, разумеется, не смолкли, но не в том было дело: всколыхнулся воздух, а вместе с ним — медленно, размеренно — заколыхались тела и умы, стаканы, бутылки, стулья, картины, люстры, вешалки, стекла в окнах веранды, доски пола, гвозди, столики, зеркала и писсуары, и вот тут-то Хельмут неторопливо слез с барного табурета, встал за контрабас и тронул струну — одну, потом другую: низкий звук, с первого же такта слившись с ритмом ударных, пронзил воздух в зале и полностью подчинил себе пространство.
Краем глаза я заметил движение возле обитой железным листом двери: швейцар Ксаверий впустил новую порцию гостей. Среди них были Матеуш с Мариной; Матеуш махал мне рукой, Марина внимательно осматривала зал, будто проверяя, узнают ли ее; конечно же, ее узнали: известное по фильмам лицо сразу притянуло любопытные взгляды.
— Кошмар, — шепнул мне на ухо Матеуш, — ужас. Пришлось бежать за стекольщиком, представляешь? В субботу днем! В нашей стране!
Но удрученным он вовсе не казался. Представил меня Марине, а затем познакомил с доктором Левадой из Медицинской академии, физиком Яном Выбранским, художником Семашко и Антонием Бердо, чьи лекции я слушал на первом курсе филфака. Понятно, что профессия, звание, место работы при этом не назывались, но ты, надеюсь, догадываешься, зачем нужны такие подробности: да-да, эти люди станут героями моей хроники, хотя в тот день ни я, ни тем более они не могли знать — как, впрочем, и Матеуш, — что через двадцать с лишним лет мы встретимся на театральной сцене, за накрытым белой скатертью столом, перед объективом фотоаппарата.
— Мы с Мариной забрали их из «Улья», — Матеуш старался перекричать соло ударных. — Молодец, что пришел!
— Я ждал два часа, — ответил я так же громко, — а потом гулял по пляжу!
Отлучавшийся в туалет Хельмут, вернувшись, дал ударнику передохнуть и перехватил инициативу: под его пальцами мелодия от лирического staccato перешла к росо allegretto, затем к allegro и, наконец, allegro vivace, чтобы вскоре смениться allegro furioso и удерживаться в этом темпе добрую четверть часа. Мы уже все сидели за маленьким круглым столиком в углу.