«Это кое-кто из банды, не беспокойся…»
Я не должна была задавать вопросы и особенно шуметь из-за этого пресловутого шефа. И с тех пор как я ела в другой комнате, он закрывал смежную дверь, «чтобы меня никто не увидел».
Однажды я заметила его запас лекарств. Из пластикового мешка он достал коробочки, которые стал раскладывать по кучкам. Он сказал, что это его персональная аптека. Он изображал из себя умного врача, который знал, что делать. Еще он хвастался своим камином, который казался ему очень красивым. Значит, он был еще и архитектором! И собственноручными рисунками тоже, но я их плохо помню, потому что лишь бросила на них безразличный взгляд. Что-то типа плана строений. Я не знала, кем его считать и кто он был в действительности. Он говорил, что ему тридцать лет, в то время как он был старше, что у него семь домов, охраняемых собаками, но сада нет, нет и жены, потому что шефу этого не хотелось, и что он состоит в банде уже очень много лет. Он все время морочил мне голову этими историями о шефе, о таинственной и опасной банде. Страх держал меня в этом угрожающем сценарии. Но я тоже надоедала ему своими вопросами: «Когда я выйду отсюда? Когда я смогу увидеть снова моих родителей?» И своими требованиями: «Мне нужна подушка, мне нужен будильник, я хочу есть другую пищу, мне осточертело молоко, я хочу постирать свои вещи, мне нужна бумага для рисования! Я хочу получить зубную щетку…» Он так удивился по поводу зубной щетки, должно быть, сам он не слишком часто ею пользовался…
Иногда я надоедала ему до такой степени, что он взрывался: «Да заткнешься ты, наконец?!» Он стучал кулаком по столу, но по его взгляду я догадывалась, что, несмотря ни на что, он вполне способен и на худшее. Он был странный, иногда говорил очень любезно, а порой раздражался без причины. Например, если я отказывалась есть заплесневелый хлеб или пить прокисшее молоко, его охватывал гнев, потому что он это покупал, а я не пила, и молоко скисало…
Я ненавидела его акцент, его манеру изображать всезнайку, и я всегда смущалась по его поводу: этот спаситель, который причинял мне зло… в этом было какое-то противоречие. Неосознанно я понимала, что здесь что-то не клеится, но не могла сложить мозаику из этих разрозненных кусочков, это было слишком сложно для моих двенадцати лет.
Например, не мог ли он дать мне позвонить родителям? Зачем было мне рассказывать, что он был посредником для связи с моими родителями? Но телефон наверху холодильника был внутренним аппаратом, соединенным с шефом! Шефом, который был богаче министра и имел детей. Я должна была понимать, что все здесь принадлежит ему.
Если я попытаюсь позвонить, я попаду на него или кого-то другого, который сразу поймет, что я жива. Я думала о том, чтобы позвонить в службу спасения по номеру 112, но, поскольку линия была закреплена за шефом, номер 112 наверняка не работал… К тому же я была слишком маленькой, чтобы дотянуться до телефонного аппарата. Но мысль о телефоне постоянно сверлила мой мозг, как и ключ в двери. Как и вилка.
Моей единственной защитой было настаивать на своих требованиях, потому что, если я чего-то хочу, я не уступлю ни кусочка. И я требовала тоном, не терпящим отрицательного ответа.
Я хитрила, считая его в глубине души дураком.
Скука и одиночество начинали грызть меня. Я получила радиобудильник, я могла слушать музыку, но в нем не было ни одной информационной программы. Я крутила его и так и сяк, в надежде услышать, что творится снаружи, но безрезультатно. Мой поролоновый матрас совсем раскрошился, в нем было полно мелких насекомых.
Иногда мне так хотелось просочиться сквозь стену. Я дергала ручку игровой приставки, потом смотрела на часы, как маньяк. Я даже составила список. Каждая цифра, показывающая минуты, мне что-то напоминала: 13 часов 23 минуты, 23 — это номер моего дома, 29 — дом моей бабули, 17 — день рождения мамы, 22 — день рождения отца, 1 час… я не знаю, зачем я смотрю… Минуты были моей навязчивой идеей, я связывала с ними все, что приходило в голову, вплоть до размера обуви. Я цеплялась к тому, к чему могла.
Я могла разговаривать только сама с собой, я подбадривала себя вслух: «Так, сейчас выпью стакан воды…», «Сейчас позанимаюсь голландским…», «Возьму тетрадь и сделаю „вот что“…» «Вот что» могло быть уроками по математике, французскому, латыни или естествознанию. Я смотрела на свой школьный табель, который надо было вернуть, он был подписан. По математике были катастрофические отметки, как обычно. Если бы я серьезно вкалывала, я могла бы перейти в следующий класс, по остальным предметам я училась средне. Но в любом случае все в общем порядке переходили в следующий класс в конце учебного года. Это был новый закон. Так что нечего было корпеть над математикой… Я пыталась самостоятельно разобраться в задачах и примерах, но мне не удалось. Однако это занимало меня какое-то время.
Впрочем, я не занималась по-настоящему. У меня был учебник голландского — словарь и спряжение, — и я переписывала переводы, согласования глаголов, не пытаясь понять. Я переписывала механически. Также я переписывала цитаты по французскому. Я переписывала, переписывала, заполняла целые страницы в моем блокноте. И я требовала у него бумагу для рисования, мне не хотелось использовать те немногие чистые листы, что у меня оставались…
Мне не хватало очень многого. Дома у меня всегда была вкусная еда, у меня была своя кровать, подушка, которую бабуля сделала мне для сна и с которой я никогда не расставалась. У меня были чистые простыни, одежда, все мои мелкие вещи. У меня был пес Сэм, канарейка Тифи, в саду у меня был свой домик, у меня были подружки, которые, должно быть, спрашивали, что же со мной приключилось. Как же мои родители могли объяснить в школе мое исчезновение?
Не знаю, я ли сама попросила его разрешения написать моим родителям или ему самому пришла в голову эта мысль, чтобы я от него отстала, но в четверг, 13 июня, я приступила к написанию своего первого письма. Я хотела, чтобы мои родители знали, в каком положении я находилась.
К сожалению, это письмо пропало, но зато он сохранил три последующих, хотя я ничего об этом не знала, и их потом нашли.
В пятницу, 21 июня, он объявил мне: «Я уезжаю в командировку». Я не очень хорошо представляла себе, что такое командировки. Он рассказал, что шеф отправляет его в одну восточную страну.
Стало быть, я не должна буду «подниматься на верхний этаж», но в то же время я испытывала стресс от одиночества, запертая в этом тайнике. Я совершенно не могла находиться в темноте и оставила большую лампу, зажженную днем и ночью, и старалась не потерять счет времени. Но иногда я спала днем, иногда ночью, я следила за радиобудильником как больная. Я почти ничего не съела из того дополнительного пайка, который он мне щедро спустил в подвал. Консервы надо было есть холодными, но в качестве компенсации можно было «пить сок». Хлеб покрывался плесенью. И я нажимала на «Ник-Нак», маленькие печенья в виде буковок. Вот практически этим я и питалась.
Возможно, именно тогда я разобрала радиобудильник в надежде услышать новости из внешнего мира, хоть какие, чтобы связать меня с моей прежней жизнью. Я совершенно не надеялась, что в новостях будут говорить обо мне. Я ведь не исчезла, меня не разыскивали, я не была внесена в список разыскиваемых в Бельгии детей. И все-таки… Однажды у моей подруги я видела объявление с фотографиями двух восьмилетних девочек, Жюли и Мелиссы, пропавших 24 июня 1995 года, и о них никто не имел сведений почти целый год! Я их видела, вот и все. Я никак не связывала их исчезновение с моим случаем. И все-таки… Возможно, эти наспех выкрашенные желтой краской стены скрывали следы их пребывания здесь, до меня. Я ничего не знала о той внешней суматохе, о том, как мои родители сходили с ума, о поисках, об объявлениях, в которых я значилась как пропавшая, как и другие девочки, и в этих объявлениях были указаны мой рост, мои приметы, голубые глаза, светлые волосы, мое телосложение, и даже фотография велосипеда, такого же, как мой, с маленьким красным мешком, привязанным к багажнику. Меня разыскивали с самого начала. Я не знала об облавах, о собаках, о прочесывании берегов рек, обо всем, что настойчиво и упорно предпринимали мои родители, чтобы найти меня.