Они тут уже неделю. На спущенных покрышках тащатся с пляжа к югу в прокатной «тойоте»-кабриолете. Левое заднее спустило много миль назад. Запаски нет. А порванный шланг радиатора дышит паром из-под приборной доски, и дорогу впереди еле видно.
– Ну, сначала высади нас с собакой у Блумов, если собираешься… если мы близко подъедем.
Она не сказала: если собираешься закатить скандал. Раздражения и бешенства хватало и без того.
Его друзья
Трансмистер не попал на почту до сиесты и обещает себе дописать письмо сестрице, чтоб отнести на почтамт после, когда откроется. Трансмистер на вилле, которую арендовали Блумы, – один, не считая Вождя. Псина растянулась на плетеном коврике – язык вывален, глаза открыты. Уолли Блум на пляже, рыбу в прибое ловит. Трансмистер не знает, куда подевались его жена и Бетти Блум.
Хасьенда Блумов – не в ущелье Гринго, а на жилых городских склонах. Двор лачуги по ту сторону каньона улицы – на уровне его окна, и через узкую пропасть ему улыбаются три девчушки. То и дело кричат: «Прювет, мистир!» – а потом ныряют прочь с глаз в листву манго и хихикают.
Это манго – средоточие местной общественной жизни. Дети играют в его тени. В ветвях туда-сюда носятся птицы. Две свиньи и стая кур шуршат листвой на булыжниках у корней. Всевозможные куры – костлявые и лысые, пугливые и храбрые, как крысы. Объединяют этих кур, очевидно, лишь свобода и никчемность.
Трансмистер наблюдает за курами с долгожданным презрением. Что от них проку? Яйца класть – здоровья не хватит, на стол пойти – не хватит мяса. Проку-то что? Вдохновленный этой зряшностью, он принимается за письмо:
Милая сестрица, Господя, ну и странна! Понять, что невежественна, – бедность мешает, понять, что бедна, – мешает невежество. Будь я Мексикой, я б знаешь что сделал? Я б напал на США, чтоб мне выделили международной помощи, когда мы им по заду надаем (ха-ха). Ну правда, вот уж на такое я не рассчитывал, точно тебе говорю.
От оконной решетки отскакивает зеленое манго. И опять хиханьки. Он со вздохом перечитывает последнюю строку и откладывает шариковую ручку. Так жалко, что ты с нами не поехала, сестрица, – аж сердце разрывается. Он допивает свой «семь-и-семь»[20], и на него накатывает восхитительное уныние. Остро пробило.
Аккордеон в какой-то лачуге заводит знакомую мелодию – песенка была популярна дома пару лет назад. Это что же было-то? Ля-ля-ля ля-а ля-ля; дрались мы без побед… Точно! Вот времена, мой друг, вот времена…[21]
Острота притупляется меланхолией, затем сквозь сентиментальность на всех парах мчится к ностальгии. Чуток не доезжает до слезливости. Опять вздохнув, он берет ручку и пишет дальше:
Я тут часто о тебе думаю, старушка. Помнишь тот год, когда папа нас возил в Йеллоустоунский парк и как там было хорошо? Какое все было удивительное и светлое? Как мы гордились? Дети Депрессии, первые, чей отец мог себе позволить такую поездку. В общем, хочу тебе сказать, что теперь света поубавилось и вряд ли он вернется. Напрямер, съездил я тут к Дэролду в Берсеркли[22]. В общем, можно больше ничего и не говорить. Ты не представляешь, до чего себя довел славный университетский городок, где мы были в 62-м на русско-американской атлетике…
Он снова бросает писать. Слышит странное квохтанье: «¿Qué? ¿Qué?»[23]Во дворе напротив видит древнюю старуху. Она эдак плывет вдоль бельевой веревки – чудно́ так, невесомо. Ее лицо лишено зубов и всякого выражения. Она какая-то нереальная, обманка жары, плывет, квохчет: «¿Qué? ¿Qué? ¿Qué?» Плывет себе, пока не доплывает до потрепанной белой простыни. Снимает ее с веревки и ощупью возвращается в лачугу. «¿Qué? ¿Qué? ¿Qué? ¿Qué?»
– Слепая, – говорит Трансмистер и идет обследовать буфет Уолли.
Ну чем-то же надо догнаться после «семидесяти семи», по возможности чем-нибудь покрепче – восемьдесят восемь… девяносто девять! Он мечется туда-сюда по чужой кухне, весь в поту – драное явление старой карги лишило его руля. Трансмистера несет прямиком на рифы.