— Это муж на ДК железнодорожников недавно купил. За 200 рублей, — сказала я и засомневалась: — или за 250?
— Понаставила одних эмигрантов зачем-то... Не нравлюсь я тебе?
— Да... — начала было я, но Лев неожиданно спросил:
— А где твой муж?
— В другой комнате спит.
— Интеллигентно, — одобрил он.
— Жарко просто, — сказала я.
— Так за что ты меня не любишь? — спросил опять Толстой. Он подошел к стеллажу: — Вот, на самый верх задвинула.
— А почему вы Аньку под поезд кинули, — сказала я.
— Аньку, говоришь, под поезд почему, — пробормотал Толстой в бороду, — да потому, что ненавижу ее, блядищу истеричную. Вот почему. Таким, как вы с ней, на рельсах самое место. Самое место.
— Зачем ты пришел, Лев? — спросила я. В моем голосе — и это было удивительно — совершенно не слышалось злости.
Толстой молча дотянулся до книжки в сереньком переплете, раскрыл на титуле и накалякал чего-то там маркером. Маркер он тоже взял со стола.
— А кто тебе больше всех из русских писателей нравится? — спросил вдруг он.
— Горин, — сказала я отстраненно.
— М-да, — пожевал в бороде граф. Он захлопнул книжку и положил ее на край стола. «Анна Каренина, том 1», — прочитала я на форзаце.
— Ну, а из классиков-то наших? — настаивал он.
— Шолом Алейхем.
Шагов я не слышала, поэтому дверь в комнату открылась неожиданно. На пороге стоял Яхтсмен. Он диким взглядом смотрел то на меня, то на Толстого.
— Лорик, ты чего?! — потрясенно спросил он.
— Заходи, твой кумир явился, — сказала я. Поколебавшись, Яхтсмен прикрыл дверь с той стороны и остался в коридоре, чтоб подслушивать. Но Толстой вдруг засуетился, засобирался. Не успела я ничего уточнить, как он здорово уменьшился, расправил крылья и, ни слова не говоря, был таков. «Полетел себя дочитывать», — подумалось мне.
Я цапнула со стола книгу и заглянула вовнутрь. «Лоре от Левы Т., без надежды, с печалью невыразимой», — было написано там. Я плюнула три раза, перекрестилась на «Утоли моя печали», залезла в постель, выключила свет и неожиданно быстро уснула.
Утром муж смотрел на меня с непривычным выражением лица. Я бы назвала это крайней степенью уважения. Я бы даже сказала, что это был пиетет.
— Тебе, Лорик, к врачу бы сходить, — сказал он, и пугливый мир отпрыгнул на десять шагов в сторону, — уж не знаю, к наркологу там или психиатру.
— За каким хреном? — удивилась я. Он выкурил целую парламентскую «сотку», прежде чем я дождалась от него развития сюжета.
— Нормальные люди с бабочками о литературе не разговаривают.
— Иди на хер, — сказала я.
— Сама иди на хер, — сказал он. Знаем мы таких бабочек.
Он, кстати, и про радугу на воде говорит, что это солярка.
Но я все же вернулась в свою комнату, взяла со стола первый том «Анны Карениной» и раскрыла на титуле. Никакого автографа там не оказалось. Но обломки зубочистки в пепельнице, но длинная седая волосина, выпавшая из книги прямо мне на ладонь... ни у меня, ни у него таких нигде не растет. Я, конечно, принесла ему зубочистку и волосину, но он сделал брезгливую морду и сказал, чтобы я выкинула «эту парашу» в унитаз.
— Пошел тогда опять на хер. — сказала я.
— Сама пошла на хер, — сказал он. И добавил еще кое-что.
И я добавила кое-что от себя.
Тут он добавил нового, но я отбилась и сделала очень классную подачу. Такие мячи не берутся. 1:0 в мою пользу.
Но, несмотря на победу, мне было противно. И как-то неспокойно. Вот тогда я и отправилась к дельфинам, а вернувшись, стала писать Анну Каренину. Она получилась с моим лицом.
Но он даже не заметил, что она так похожа на меня.
Он зашел и сказал, что я достала его своими закидонами прямо-таки насмерть, и что я давным-давно уже спятила, и он, чтобы не спятить тоже, идет туда, куда я его отправила.
Но это, конечно, вранье; ведь его мама живет не на херу. Она обитает совершенно в другом месте, в городишке за 200 км, электричка — два раза в день.
Он приедет к маме, она возьмет его на ручки и в сотый раз скажет, что я — бяка и блядь, которая не годится ему и в подметки, а не то что в жены, и он, убаюканный, распустит сопли и окончательно ей поверит. И в итоге на хер отправлюсь я.
Конечно, мы с ним абсолютно разные люди.
Он — мужчина, а я — женщина.
До мамочкиной электрички двадцать минут.
Двадцать минут, а я в одних трусах.
Жарко.
Я срываюсь с места и сбиваю непросохшую Анну. Она скользит по полу и падает, слава Богу, навзничь, и смотрит на меня мокрыми глазами снизу вверх.
— Уй, сорри, — бормочу я и перепрыгиваю через нее на подлете к шкафу.
Некогда мне. Мне сильно некогда.
Я хватаю первое попавшееся и напяливаю, кажется, задом наперед. Точно, задом наперед. Переодеваться нет времени. Мое единственное вечернее платье из зеленого панбархата оказывается с декольтированной спиной. Замечаю, что так даже интереснее.
Я бегу вниз по лестнице, теряя тапочки: один остается на четвертом этаже, другой падает в пролет где-то между третьим и вторым.
Мне некогда.
Дырдырдыр лучше, чем балабалабалабала.
Я скажу ему, что перечитала Толстого и он мне страшно понравился.
Я бегу всю дорогу, и платье изумрудного панбархата трагично сбивается с левого плеча. На меня оглядываются.
С высоты виадука я вижу, что на перроне уже почти совсем пусто. Электричка — та, что к маме — шипит, набирая полную грудь воздуха.
Я не успеваю. Я бегу по краю перрона и теперь уже явно не успеваю, но по инерции все еще продолжаю бежать. Если я остановлюсь, то упаду.
Электричка трогается и ползет прямо на меня. Я не понимаю, что мне надо сделать шаг назад и влево, чтобы не попасть под ее зеленую скулу.
Я вижу растерянное лицо машиниста. Он машет мне руками.
Меня тянет вперед и вправо.
Кто-то хватает меня за платье в районе поясницы и я слышу, как трещит мой панбархат.
Но я больше не падаю на электричку. Я падаю навзничь.
— Ты чего босиком?! — говорит он, поднимая меня с захарканной платформы. Я вижу его испуганные глаза совсем близко, — тоже мне, Анна Каренина.
Он держит меня обеими руками.
Мне нечем дышать.
— Пойдем домой, — говорит он.
— Лев Толстой — мудак, — говорю я шепотом. У меня нет голоса.