– Может быть, я наведаюсь туда, – сказал он как-то, – но сперва провожу тебя в Иерусалим.
Намеренно оставляя мелочь на виду, золотые монеты Квинт прятал в швах и потайных складках одежды. У него всегда находился червонец, выручавший друзей из затруднительного положения, а серебряные и медные кружочки сдачи он ссыпал в кошелек. Квинт именовал себя паломником и носил одеяние пилигримов, ходивших по Млечному пути к Звездному Полю Сантьяго[13]: посох и пояс, раковину и сандалии. Это было его первое странствие, пояснил Квинт, а потому он решил сохранить традиционное облачение.
Из Сантьяго судно с грузом олова доставило путешественника в Порлок, порт рядом с Гластонбери. По торговым делам туда ездил купец Иосиф Аримафейский[14], приходившийся Иисусу родным дядей, и в одну из таких поездок он взял с собой Младенца.
– Хорошая страна, – отметил Квинт. – Отличные пастбища, холмы, низкие облака – красиво.
– Знаю, – коротко ответил Уолт.
Затем Квинт отправился в Рим, посетил храм святого Петра и Колизей, где в древности множество христиан погибло в пасти льва или от рук гладиаторов, видел и другие, не столь известные места, названия которых он позабыл.
Во всем этом Уолт не обнаружил и признака благочестия. Квинт ставил перед собой одну-единственную цель: неустанно продвигаться вперед, осматривая по пути величайшие чудеса света, о которых он был наслышан. Добравшись до них, Квинт останавливался на несколько дней, самое большее – на неделю; с видом знатока рассматривал достопримечательности; когда же они приедались ему, забрасывал походный мешок за спину и вновь пускался в путь.
Он и сейчас не терял времени. Видя, что новый его товарищ ослаб и нуждается в отдыхе, Квинт вместе с ним спустился обратно к развалинам древних укреплений Константинополя. Там он нашел небольшую пещеру или фот, где можно было днем укрыться от палящего солнца, а ночью – от холодной росы. Из своей поклажи Квинт вытащил плотный, сшитый из лоскутьев мешок, расстелил его вместо матраса, затем отыскал источник и наполнил флягу, которую тоже оставил Уолту. На прощанье коснулся двумя пальцами края своей кожаной шляпы и был таков.
Вернулся Квинт к вечеру, принес лепешку, посыпанную семенами сезама, пригоршню золотистых, похожих на сливы плодов – он назвал их «абрикоками» – и два печеных утиных яйца. Друзья уселись рядом на расстеленном мешке и, не торопясь, угостились этой изысканной пищей (для Уолта это был пир). Они забрались довольно высоко и различали поверх стен ленту почерневшего к ночи Босфора, а за ним – лесистый берег Азии. Над материком висел тоненький, точно срезанный ноготь, лунный серп. Вокруг, в пещерках, образовавшихся в руинах старой стены, поселился табор цыган – их еще именовали «египтянами», – они играли на дудках, перебирали струны гитар, откликаясь глухому печальному напеву.
Полумесяц, висевший в небе, почему-то возбудил Квинта.
– Жители этого обреченного города и ведать не ведают о том, что из Сирии идет на них самое воинственное племя, какое когда-либо существовало на земле. Эти полчища берут в день по дюжине крепостей, победы считают не десятками, а сотнями. Не сегодня завтра они войдут в старинный город Иконий.
– Сирия – это где? – спросил Уолт.
– Вон там. – Квинт неопределенно махнул рукой в сторону юго-востока. – Их эмблема, знак, начертанный на знаменах, – полумесяц. Вся Азия уже принадлежит им.
– Что это за народ?
– Турки. Турки-сельджуки. Их предводителя зовут Алп-Арслан[15], что на их языке значит «Лев». Он величайший воитель со времен Александра.
Уолт вроде бы помнил, кто такой Александр, но полной уверенности у него не было.
Квинт примолк, занявшись остатками ужина. Они чувствовали близкое тепло города, пахло древесным дымом и углем, к свету звезд и месяца присоединился свет уличных фонарей и домашних ламп, тихо лилась цыганская песня.
– Ты говорил о потерянном рае, – напомнил Квинт. – О рае, более прекрасном, чем небеса. Прекраснее даже, чем все это? – Он повел рукой вокруг.
– Да.
– Расскажи.
– Не могу.
– Попытайся.
– Ладно. – Уолт раздвинул колени, свесил между ними руки, опустил голову на грудь и прикрыл глаза. – Вот, представь себе... – начал он.
Я стою на высоком и длинном гребне горы, ниже – цветущие кусты боярышника, терн уже отцвел, и завязались ягоды, похожие на крошечные зеленые слезки. Ближе к перевалу и на самой вершине кустов почти нет: меловой утес прикрывают несколько дюймов дерна, и растет там только трава и цветы, да и те появляются лишь к середине лета. Люди издавна знали это место: когда-то в старину здесь прорыли два рва, один над другим, но вывороченные комья земли, перемешанной с мелом, теперь поросли травой. Наверху, между рвами и валом, позади горбатой изгороди, прежде укрывалось городище – так рассказывают рабы, потомки того народа, который жил здесь до нас. Они и по сей день взбираются в праздничный день на гору и совершают там свои обряды... но я не о том хотел говорить.
Я смотрю с горы вниз, в Долину Белого Оленя. Половину возделанной земли занимает пастбище, орошаемое ручьями, которые берут свое начало в этих меловых скалах и впадают в реку Стаур, а другую половину засеяли злаками, и сверху я вижу набегающие зеленые, иссиня-зеленые волны колосьев – хлеб еще только начинает поспевать: бородатый ячмень, клонящийся к земле овес, высокую рожь и пшеницу, из которой пекут белый хлеб для танов, эрлов[16]и короля. Большую часть долины все еще занимает лес – дубы, березы, каштаны со сладкими плодами, остролист. В чаще водятся олени и лисы, а волков нет, хотя наши старики еще помнят, как охотились на серого. И белого оленя тоже никто никогда не видел.
– Погоди, – остановил его Квинт, – сколько тебе лет сейчас, когда ты глядишь на свой земной рай?
– Шестнадцать. Да, кажется, так. Я только что вернулся из первого похода – впервые я служил моему господину на поле битвы.
– Твоему господину?
– Гарольду Годвинсону[17].
Квинт втянул в себя воздух, бросил быстрый взгляд на искалеченную руку Уолта, выдохнул с присвистом.