Маргарита, которая давным-давно подняла бы бешеный лай, будь он чужим, медленно, потягиваясь и зевая от удовольствия видеть его, направилась к нему, постукивая когтями о мозаичный пол и помахивая хвостом в знак приветствия. На миг знакомая картина застыла перед ним в свете свечей, точно схваченная янтарем: отец и Деметрий сидят за шахматной доской (они часто играли вечерами в шахматы, доска была перегорожена еле заметными ребрышками, разделяющими клетки из эбенового дерева и слоновой кости); Флавия, устроившись на волчьей шкуре перед угасающим очагом, полирует, как делала часто, старый кавалерийский меч, снятый со стены над очагом. Вот только выражение на лицах, повернутых к двери, было незнакомым — испуганное, удивленное, застывшее, словно он и впрямь был призрак, весь белый от меловой грязи после своего путешествия.
Наконец отец, нахмурившись, спросил:
— Это ты, Аквила?
— Я, отец.
— Я думал, все Орлы уже улетели из Британии.
Аквила ответил не сразу:
— Я дезертировал.
Он оттолкнулся от косяка, закрыл за собой дверь, отрезав дождь, который оставил темные капли на его кожаной тунике, и вошел в зал. Старая Маргарита потерлась головой о его ногу, и Аквила машинально потрепал ее по спине. Он делал все машинально, сознавая лишь, что стоит перед безмолвным отцом. Деметрий, тот, Аквила знал, не осудит его. Деметрий никогда никого не судил, кроме самого себя. Флавии тоже ни до чего нет дела, для нее главное — что он вернулся домой. Но отец… отец совсем другое дело.
— Я принадлежу Британии, — услышал он свой голос. Он не оправдывался, просто объяснял отцу, что произошло. — Последние три дня я все больше убеждался, что принадлежу ей. И в конце концов… я остался, а галеры уплыли без меня.
Отец молчал, продолжая держать фигуру в руке. Лицо его, обращенное к Аквиле, было суровым и непримиримым.
— Нелегкое решение, — проговорил он наконец.
— Да, нелегкое, — подтвердил Аквила внезапно охрипшим голосом.
Отец аккуратно и четко поставил фигуру на место.
— Ничто, Аквила, ничто не может служить оправданием дезертирства из Орлов. Но поскольку на твоем месте я, вполне возможно, поступил бы так же, не мне тебя судить.
— Значит, так… — произнес Аквила, глядя прямо перед собой. — Благодарю, отец.
Длинная верхняя губа у старого Деметрия дрогнула в улыбке, он передвинул свою фигуру.
А Флавия, которая с момента его появления в дверях сидела в оцепенении, словно завороженная, отбросила меч в сторону, вскочила, подбежала к брату и положила ему руки на плечи.
— Ох, Аквила, я так рада, так рада, что ты остался! Я думала умру, когда от тебя привезли письмо… А Гвина знает, что ты тут?
— Нет еще.
— Пойду скажу ей, мы принесем тебе поесть — и как можно больше. У тебя такой голодный вид. Как у… — Она вдруг умолкла и вгляделась в его лицо. — Бог мой, ты говорил, что я повзрослела за год, но ты стал взрослым за двенадцать дней.
Она бурно закинула ему руки за шею, прижалась щекой к его щеке и выбежала из комнаты с криком:
— Гвина! Гвина, Аквила тут! Он все-таки вернулся, надо его покормить!
Как только сестра исчезла, Аквила подошел к очагу, на британский лад приподнятому над полом, и протянул к огню руку, так как совсем продрог на дожде. Обращаясь к отцу, он полуутвердительно спросил:
— Из Галлии нет ответа?
— Подозреваю, что отвод наших последних войск и есть ответ из Галлии, и другого не будет. — Отец повернулся в кресле на голос Аквилы. — Что до Британии, то Рим вывел ее из игры как невыгодного партнера, и один Бог ведает, что ждет эту провинцию и каждого из нас. Но как бы там ни было, я рад, что ты разделишь нашу судьбу, Аквила.
Через два дня после возвращения Аквилы они опять разожгли вечером огонь в очаге, не столько для того, чтобы погреться, сколько желая разогнать уныние, которое навела на всех летняя буря, бившаяся о стены домов. Обед уже закончился, горели свечи (лампового масла достать было теперь невозможно), атрий приобрел свой зимний вид и, как бывает зимой, создавал ощущение безопасности, надежной защиты от сумасшедшего ветра, беснующегося снаружи. Аквила придвинул скамейку к очагу, Флавия устроилась рядом на шкуре, прислонилась к его коленям и стала расчесывать свои волосы. Шахматную доску в этот вечер решили не приносить, а вместо этого Деметрий расстелил свиток перед собой на столе, куда ярче всего доставал свет свечей, и принялся читать отцу «Одиссею»: «Там провели мы в бездействии скучном два дня и две ночи. В силах своих изнуренные, с тяжкой печалию сердца. Третий нам день привела светлозарнокудрявая Эос; Мачты устроив и снова подняв паруса, на суда мы Сели…
Мы невредимо бы в милую землю отцов возвратились, Если б волнение моря и сила Борея не сбили Нас, обходящих Малею, с пути отдалив от Кифары».[10]
Слушая знакомые фразы под вой беснующегося ветра, Аквила впервые обратил внимание на то, какой красивый у Деметрия голос. Взгляд его обежал комнату, такую привычную с детства, скользнул по небольшому домашнему алтарю и знаку Рыбы, нарисованному на стене над алтарем, по ложам, крытым оленьими шкурами и яркими местными коврами, по отцовскому мечу, висящему над очагом, и по пестрому вороху женской одежды (Флавия не имела привычки убирать за собой). Затем взгляд его задержался на отцовском лице, освещенном пламенем очага, внимательном, заинтересованном, на руке, украшенной большим перстнем с изображением дельфина, руке, которая поглаживала голову Маргариты, лежавшую у него на колене. Потом Аквила перевел глаза на Деметрия, на его бледное кроткое лицо, склонившееся над свитком. Деметрий был рабом до тех пор, пока отец не дал ему свободу и не сделал наставником своих детей. А когда Аквила с сестрой выросли, он стал управляющим и глазами Флавиана. Деметрий относил себя к стоикам, жизнь для него была сплошной самодисциплиной, которую следовало соблюдать с достоинством, а смерть — мраком, который следовало встретить не дрогнув. Возможно, он приучил себя к этому, когда был рабом, чтобы легче переносить ту жизнь. Аквила вдруг подумал, что быть стоиком ужасно, но все-таки ему не верилось, чтобы Деметрий и на самом деле был таким, — слишком уж он любил мудрые мысли и людей. Аквила перевел взгляд вниз, на Флавию, которая сидела и расчесывала волосы, вокруг нее светился ореол огня. Она глядела на брата сквозь черные летучие пряди, то и дело встряхивая головой, перебрасывая волосы то на одну, то на другую сторону, не переставая расчесывать их гребнем. И все время она напевала, но так тихо, что ни отец, ни Деметрий не слышали этого невнятного слабого мелодичного мурлыканья. Даже Аквила едва улавливал его за голосами летней бури.
Он нагнулся к сестре, опершись рукой о колено:
— Что ты там мяучишь?
Она засияла улыбкой.
— Может, это такое колдовство. Что бы ты, интересно, сказал, если б узнал, что в тот вечер, когда отплывали галеры, я вот так же расчесывала волосы и пела заклинание, надеясь вернуть тебя домой?