— И щас от своех слов не отрекаюсь, — согласился Ивашка. — Девка энта, Аннушка, давно ужо с нами проживает и в раденьях участвует! Оскопиться она сама возжелала. Токо вот прут огненный увидела и со страху решение свое враз поменяла! Теперя она Хосподом обласкана, в избе лежа. Ступай и сам погляди, ежели сумлеваешься.
Аверьян присел на скамейку в предбаннике и принялся растирать ноги. Он покосился на наблюдавшего за ним Сафронова:
— Вот я гляжу на вас и раденья вашенские, а в толк не возьму, чем вы от хлыстов отличаетеся. Ведь все одинаково у вас, токо не оскопляются оне?
— А што ты энто вдруг о христоверах[3]воспрошаешь? — удивился Ивашка, явно не ожидавший вопроса. — Можа от нас да к ним переметнуться замыслил?
— Куды я от вас теперя, — вздохнул обреченно Аверьян.
— И то верно, — согласился Сафронов, успокаиваясь. — Ты таперя без нас никуды! А христоверы…
Он закрыл дверь и присел на порожек.
— Я вот што поведаю тебе, голубь, — начал издалека Ивашка. — И мы, и хлысты из одново теста вылеплены. Раньше все христоверами щиталися. Токо вота разошлися кораблики наши. Хлысты после радений спать попарно ложатся, кажный со своею избранной! И грех эдакий грехом не щитают. Сын могет с матушкой блудить, отец с дочерью… А блуд — энто грех великий и непрощаемый. Радеец наш, Кондратий Селиванов, глас с небес услыхал! А глас тот повелел ему супротив свальнова греха выступить! От греховых влечений велено ему было раз и навсегда — «каленым жалезом отжечь детородные свое уды»! Селиванов сам оскопил себя, вот так-то!
— И што с тово? Чаво достиг он, плоть свою эдак терзая?
— Великое множество адептов тады веру нашу зараз восприняли! Многие возжелали «сокрушить душепагубнова змия».
— Видать, Селиванов ваш знатно в души влазить мог.
— Резонов у Кондратия было превеликое множество. Кондратий открывал Евангелие и читал из нево, што око, кое тя соблазняет, надлежит вырвать, а руку или ногу отсечь и бросить от себя!
Ивашка посмотрел на собеседника, но, не заметив на его лице ничего пугающего, продолжил:
— Верующим с нашева корабля нужда есть пройти «огненное крещение». На энто существуют две степени посвящения: первое убеление — малая печать[4]и большое убеление — большая печать! А ешо большая печать царской зовется. Навсегда запомни, голубь, есть скопцы, которые оскоплены от людей, и есть скопцы, которые сами себя оскопили для Царствия Небеснова! «Нихто иной, а именно скопцы будут составлять те 144 тыщи избранных ангелоподобных, кои останутся после Страшнова суда»!
— А у меня какая печать? — не удержался от вопроса Аверьян.
— У тебя царская, — охотно пояснил Ивашка. — Теперя сообча с тобой оскоплять адептов будем, хто к нашему кораблю прибиться захотит!
* * *
В станице скопцам жилось трудно. Кроме казаков, у них имелся еще один враг — голод.
Скудные запасы подходили к концу. Повесив на шеи нищенские мешки, женщины мыкались по окрестностям, выпрашивая милостыню. Они уходили из станицы затемно, а возвращались к ночному радению. Приносимая ими пища бережно делилась поровну, съедалась, и все переходили к молению.
Но и на этом испытания не заканчивались. Ивашку в очередной раз предупредили, что казаки-гирьяльцы готовят погром в их избах…
— Уходить отсель надо, — наседали на него скопцы. — Не кончится добром сие. Война разделила людей и обозлила несоизмеримо. Казаки теперь во всех врагов видят.
— Да я бы рад-радешенек увести вас отсель куды подальше, — вздыхая, оправдывался Сафронов. — Токо вот покуда идтить нам некуда — война кругом. Покудова до Оренбурга доберемся, в лапшу изрубают!
После радений скопцы теперь больше не покидали избу Сафронова. Бледный от голода и переживаний Ивашка бродил из угла в угол. Любой звук с улицы, заставлял его нервничать. Глаза кормчего ввалились и лихорадочно блестели.
В эту ночь станицу накрыла сильная буря. За окнами выло, в трубе гудело; казалось, кто-то бродит по двору, и стучит в дверь. Скопцы не спали. Они сгрудились у печи и тихо, вполголоса, напевали грустные мотивы. Сафронов подкладывал в печь полешки и о чем-то сосредоточенно размышлял.
Из сеней послышался топот сапог, дверь распахнулась, и в избу ворвался Савва. Скопцы вскочили со своих мест, а Ивашка поспешил к нему навстречу.
— Оне идут! — выкрикнул Савва посиневшими от холода губами и рухнул на пол.
Сектанты, как отара перепуганных баранов, сбились в кучу, готовясь встретить смерть.
В дверях появился огромный чернобородый казак с нагайкой в руке. Все затаили дыхание, глядя на вошедшего с ужасом.
— Ну, чаво оробели, безбожники? — спросил громко казак, разглядывая скопцов сквозь густые, шапками нависающие над глазами брови. — Мы зла вам не жалаем и чинить таковова не станем. Вы ужо и без тово наказаны, сами себя искалечив. Но вот зрить вас и терпеть радом не хотим! — подчеркнул он внушительно. — Щас собирайтеся и выметайтеся. На дворе — сани. На них и полезайте!
— И што? — спросил Ивашка, протискиваясь вперед. — До утра обождать невтерпеж было? Вы сами-то зрите, эдака погода на дворе? Да в такую пургу хозяин собаку на улицу не выгонит.
— А ты мне на жалость-то не дави, — грозно сдвинул брови к переносице казак. — Мы тя уж не единожды упреждали, штоб подобру-поздорову из станицы убиралися. Теперя не взыщите! Живо в путь! Довезем до Саракташа зараз, а тама сами как знаете!
Высказав все, с чем пожаловал, казак вышел из избы, оставив скопцов наедине со своими страхами и сомнениями.
— Што делать будем, голуби вы мое? — обратился Сафронов к своим последователям. — Видать, не отстанут оне от нас, коли уходить воспротивимся?
— Сожгут и нас, и избы, — вздохнул кто-то. — Казаки — оне не приемлют веры нашенской! Как токо мы сюды приехали…
— А ну замолчь! — раздраженно рыкнул на говорившего Ивашка. — Все зрим зараз, што нечаво рассусоливать. Раз не прижилися в станице, в город пойдем! Тамма вере нашей чинить препонов нихто не станет, да и с голодухой справляться легшее будет!