Ллуйор, естественно, был привлечен к этой затее, и поначалу она увлекла его не меньше чем меня, но ему быстро наскучил мой чересчур академический подход. Он и настоящих-то правителей никак не мог выучить, а тут ему предлагалось запомнить выдуманных. Пусть даже он сам мог участвовать в их создании, однако забывал он их с такой же легкостью, с какой сочинял, и на другой день его новая версия эйонайских событий не имела ничего общего с зафиксированной в хрониках накануне, с чем я никак не могла примириться, а когда он упорствовал, сердилась и кричала на него. В конце концов он заявил, что это глупая игра и что он лучше пойдет на улицу гонять мяч с мальчишками. Сказано это было, очевидно, для того, чтобы уязвить меня: ведь ему-то никто не запрещал уходить со двора. Хотя на самом деле он этим правом практически не пользовался, ибо не знал — а точнее, знал, — как соседские мальчишки примут ученика палача. И в тот раз тоже дальше ворот не ушел. Я благородно не стала заострять на этом внимание, но больше уже не звала его играть в Эйонайу, ставшую отныне моей и только моей. Последние эйонайские хроники были записаны мною в возрасте тринадцати лет.
Тем не менее Ллуйор оставался моим другом, с которым я делилась самым сокровенным — в том числе, конечно, моей мечтой. Да и трудно было бы ее скрывать — он ведь не раз видел, как я пытаюсь натренировать крылья. Я пробовала удержаться в воздухе, прыгая с малой высоты с деревьев, но Ллуйор предложил радикальный метод — прыжок с крыши, о котором я уже рассказывала.
Разумеется, я не сказала родителям, чья это была идея, да и, в конце концов, я была сама виновата, что послушала его и настолько уверилась в успехе, что не задумалась о возможных мерах безопасности. Представьте себе, мне было даже совсем не страшно прыгать, тем более что у меня уже был немалый опыт полетов во сне.
В тот год Ллуйор пошел в первый класс. Поначалу отчим хотел отдать его сразу во второй как уже умеющего читать и писать, но, трезво оценив способности подопечного, решил этого не делать. Как и следовало ожидать, будущего ученика палача там встретили неласково. А если учесть, что и сам процесс учебы, мягко говоря, не доставлял ему удовольствия, то неудивительно, что школу он в конце концов бросил. Правда, сказать об этом дома Ллуйор не решился; он уходил с утра как будто на занятия, а сам целый день играл на улице с мальчишками, с которыми все-таки свел знакомство (они жили в другом районе Йартнара и не знали, что он — ученик палача). Среди этих мальчишек были и другие прогульщики и самые натуральные босоногие оборванцы, у родителей которых просто не было денег на школу, но им-то он не читал никаких проповедей о недостойности подобного поведения…
Естественно, спустя какое-то время все это открылось. И, естественно, Ллуйору сильно не поздоровилось. Как я уже говорила, меня отчим никогда не бил, но его тогда все-таки выпорол, сказав, что ученику палача следует иметь о боли не только теоретическое представление. Досталось ему (уже на словах) и от мамы, и от меня.
Больше всего меня возмутило даже не то, что он бросил школу, а то, что он врал всем нам, включая и меня, своего лучшего друга. И когда я высказывала ему свое возмущение (мы сидели вдвоем на чердаке, точнее, я сидела, а он после полученной взбучки предпочел лежать на пузе, подстелив гобелен с охотниками), он обозленно заявил, что врут все вокруг, «и дядя Кйотн, и твоя мать тоже». Когда же я потребовала объяснений, он с довольным видом выложил, что Кйотн Штрайе — вовсе не мой родной отец.
Поскольку я давно это подозревала, шоком для меня эта новость не стала, однако услышать это было неприятно — опять же не столько сам факт, сколько то, что от меня это скрывали. В тот же день я вызвала мать на откровенный разговор и добилась от нее правды. Тогда же она впервые рассказала мне многое из того, что я уже поведала вам. Я не сказала, от кого узнала, но вычислить было нетрудно, так что Ллуйору досталось еще и за это, хотя я и просила его не наказывать. Но отчим ответил: «Он заслуживает наказания, потому что сделал это не из любви к правде, а со зла» — и был в общем-то прав.
С тех пор в наших отношениях с Ллуйором наступило резкое охлаждение. Я еще пыталась вернуть его дружбу, но это было бессмысленно.
Дело было не только в той ссоре — просто наши интересы все больше расходились. У меня были книги, у него — уличные друзья-мальчишки с их примитивными играми. От них он набрался идей типа «с девчонками дружат только сопляки», а заодно и насчет крылатых — от «бесовского отродья» до «уродов». Если бы он проболтался в своей компании обо мне, это ударило бы по его статусу куда сильнее, чем положение ученика палача.
Последнее обстоятельство, кстати, он со временем сумел обратить себе на пользу. Ему снова пришлось пойти в школу — со следующего года и опять в первый класс, ибо он слишком много пропустил.
При этом он хотя и не выделялся физической силой среди сверстников, оказался на два года старше новых одноклассников — в этом возрасте разница существенная, и теперь уже немногие решались его задирать. Он же, в свою очередь, превратил свое проклятие в козырь и агрессивно заявлял, что он — будущий королевский палач и, когда вырастет, поотрубает головы всем обидчикам, а учиться пытать будет уже с двенадцати лет (что не соответствовало действительности — с этого возраста ученик палача только учится обращаться с оружием). И нашлись те, что предпочли заручиться дружбой столь грозного субъекта, а прочие решили держаться от него подальше.
До открытой вражды между нами дело не дошло, хотя я замечала неприязнь в его взгляде, да и сама была зла на него — менее всего мы склонны прощать другим свое в них разочарование. Установилось что-то вроде вооруженного нейтралитета — мы просто старались не замечать друг друга. Встречались мы теперь разве что за обедом и ужином.
Мне было десять, когда меня отдали в школу — сразу в четвертый класс. Раньше в этом не было необходимости — я и так знала гораздо больше того, что изучали в младших классах. В принципе, отчим и дальше мог бы учить меня сам или в крайнем случае нанять приходящих учителей — доходы королевского палача позволяли ему это. Он получал не только хорошее жалованье, но и деньги от родственников преступников, которые платили за то, чтобы смерть приговоренного была максимально легкой; если приговор не требовал обратного, это не возбранялось. Это не значит, что отчим вымогал деньги или специально причинял казнимому дополнительные мучения, если не получал платы, просто он не считал зазорным принимать благодарность за хорошо сделанную — и, между прочим, нелегкую — работу. «До чего безобразно устроены наши тела, — говорил он как-то доктору Ваайне, — мало того, что они не способны нормально жить, не изводя нас болезнями, так они еще и не способны нормально умирать, не причиняя лишних страданий!» Так вот, причина, по которой меня отдали в школу, была иной: отчим счел, что я не могу провести затворницей всю жизнь и мне надо когда-то учиться общению с другими аньйо. Сама я была только «за», ибо к этому времени вечное сидение дома начало меня тяготить, и я жаждала новых знакомств и впечатлений. Мама была против — она догадывалась, какой прием меня ожидает. Но отчим считал, что если я не научусь стоять за себя сейчас, то потом уже будет поздно, а его мнение в доме, естественно, было решающим!