Я спрыгнул с коня. Летитий Фрапп повернулся ко мне, но не успел я сделать и шагу, как вылетевший из крепости камень сбил меня с ног. Я рухнул плашмя. Поначалу я не чувствовал боли, только силу удара, словно кто-то подсек меня по голеням дубинкой. Несколько минут спустя боль взяла свое. Надо мной склонился центурион, и я отдал ему свиток от Семпрония Севера. Некоторое время я еще сдерживался, и когда в горле у меня зародился вопль боли, мне удалось подавить это постыдное проявление слабости. За крепостной стеной поднялся столп дыма, потом взвилось пламя, послышался страшный грохот, за ним крики — это легионерам с тараном удалось наконец пробиться в город. Повсюду вокруг меня принципы бежали к пролому в стене, другие приставляли по обеим его сторонам лестницы. На парапете появилась новая бочка, но наводчики онагра вновь выказали непредвиденную меткость. Не успели далматы опрокинуть бочку, как в нее врезался снаряд, взорвав содержимое и превратив его в сравнительно безвредный дождь уже гаснувшего огня. Покалеченным оказался только карабкавшийся по лестнице на стену легионер. С криком он покатился по земле, но его место на лестнице тут же занял другой. Где-то позади меня зазвучали трубы. Вероятно, трубачи бежали к пролому, что есть мочи дуя в свои рога. В голове у меня промелькнула строка Энния, единственного поэта, которого заставлял нас читать Клавдий Мениций Павел; эта строка задержалась у меня в памяти — в ней поэту удалось передать звук труб: «At tuva terribili sonitu taratantara dixit».[37]Что-то в этих словах показалось мне забавным, а потом все вдруг стало расплываться. Я едва успел осознать, что меня перекладывают на носилки, а после впал в забытье.
Очнулся я в лазарете Салоны. Повсюду вокруг раздавались сдавленные стоны раненых, пытающихся не утратить достоинства и воздержаться от постыдных, недостойных мужчины возгласов, и вопли тех, кого подобные заботы уже не тревожили.
Склонившийся надо мной лекарь[38]весело воскликнул:
— Квест, мой мальчик! Основательно же тебе досталось, а?
Это был мой дядя Валерий Эмилий Сепул, брат Прокулеи, который сделал себе имя трудом о сложении и сращивании раздробленных костей. Теперь он взялся за работу, показывая, как это делается на практике, и, хотя я всячески старался сохранить подобающее мужчине молчание или стонать поелику возможно тихо, я
5
шел дождь, в углу играли в кости, когда появился Валерий Эмилий и присел на мой топчан.
— Как себя чувствуешь, Квест? Ничего больше не зудит?
Он указал на повязки, от которых мои ноги напоминали два бесформенных куля.
Я покачал головой, но не успел сказать и слова, как один игравший в кости центурион крикнул:
— Не беспокойся, лекарь, у него уже встает. Прошлой ночью…
— Заткнись, Бурр! — рявкнул я к вящему веселью легионеров.
Валерий Эмилий тоже улыбнулся, и я [около 5 стр. ] медленно размотал бинты, глядя на то, что ему открывалось, как мне почудилось, со сладострастной улыбкой, точно раздевал женщину. Показалась моя нога, бледно-синюшная после стольких дней под повязкой. Склонившись над ней, он нежно погладил ее длинными пальцами. Мне был виден узор из красных точек на его лысой макушке, хотя и не от собственной раны: кровь, вероятно, забрызгала его, когда он занимался новоприбывшим в приемном покое, и он не потрудился ее вытереть. Подняв глаза, Эмилий радостно объявил:
— Опасность еще не миновала, Квест, — и снова, терзая меня, взялся за работу.
Из угла Бурр повторил свою удачную шутку:
— Но у него уже встает!
На сей раз Эмилий велел ему придержать язык и добавил:
— А у тебя как? Встает? Что-то я сомневаюсь, ведь ты здесь уже целый месяц. Ну как, позволишь мне тебя осмотреть?
И снова легионеры нашли этот остроумный ответ уморительным. К тому времени мой общительный дядюшка уже закончил накладывать мне на ногу новые повязки и, вставая, сказал:
— Вино в большом количестве твоей ране нисколько не повредит, — и перешел в соседнюю палатку, где после ампутации поправлялись еще три пациента.
Лежа решительно безо всякого дела, я погрузился в праздные мысли. Наплывали воспоминания, и — только боги знают почему — этот смятенный поток вынес одну ясную картину. Я внезапно вспомнил лицо Цинтии, когда она развлекала меня сплетнями про императора.
— «Когда ты снова женишься?» — спросил он Овидия, и поэт, нахмурясь, бросил на него взгляд настолько раздраженный, что граничил с крайним неуважением к Божественному. — В этот момент рассказа Цинтия захихикала. — Август любит делать вид, будто человека мягче него на всем свете не сыщешь, но может быть очень жестоким, — сказала она. — Он быстро повернулся к Прокулее и самым невинным тоном спросил: «А как поживает твое дитя, Эмилия?» Лицо у Овидия стало пурпурного цвета, самого настоящего сенаторского пурпура. Прокулея же с вызовом вскинула голову и…
— Постой-ка, — прервал я ее. — Я не понял. Где тут жестокость?
— Ну как же! Август делал вид, будто не знает про семейные неурядицы Овидия, — сказала Цинтия и внезапно покраснела.
— Какие неурядицы? Овидий уже давно развелся с Рацилией и с тех пор не женился. Почему жестоко об этом упоминать?
— Хочешь сказать, ты не знаешь? — Вид у Цинтии стал смущенный, но одновременно и крайне удивленный.
— Не знаю — чего?
Но тут снаружи послышались шаги: из сената вернулся отец.
— Скажи мне!
Но Цинтия уже вскочила и бегом покинула мою спальню, поспешно набросив на голое тело столу.
Теперь, когда я над этим задумался, все внезапно встало на свои места. Не могла ли она иметь в виду?.. Нет, полнейшая чушь. Но потом из туманного марева всплыло другое воспоминание. Мы с Квинтом в бассейне в Байях читаем скабрезные стихи Овидия… Я спросил его [около 1/2 кол.]
6
входящего в палатку без обычной своей веселости (Эмилия) Сепула.