по необходимости, вживаться в ту или иную роль: сегодня — в Елизавету Тюрингскую, раздающую розы, завтра — в Герцелойду, ежедневно вспоминающую своего заплутавшего по миру сына Парцифаля. Я мог представить её и ангелом с житийной хоругвью перед Фрайбургским кафедральным собором, и даже с ямочками на щеках, наподобие её соседки, смеющейся Реглинды в западном хоре Наумбургского собора. Множество статуй образно вязалось с нею. Наконец моя Ута была свободна от всех понуждений.
Я был рад видеть её в тёплых каменистых тонах, в располагающей позе, преисполненной будничного смысла. Даже сам «Дойче Банк» предстал предо мной, как показалось, в лучшем свете. Наконец я решился. Ближе, ещё ближе. Не сказать, что я обращался к ней напрямую как к Уте, превратившейся в Елизавету. «Привет», — сказал я и — «Рад вас видеть снова». Вежливо и разборчиво написал я на записочке замаскированное под просьбу своё желание: как только закроется банк, если мне будет позволено, мы перекинемся с ней парой слов в тишине, а заодно и хорошенько перекусим.
О своём имени я умолчал. Притворился её поклонником. Записку я не подбросил к мелочи, а подложил под оставшиеся розы — так близко подошёл я к ней. Но и в роли Елизаветы Ута никак не отреагировала. То есть, по крайней мере, она не вытащила моё послание из-под цветов, не нашла повода скомкать записочку и выбросить в сторону той самой скульптуры, что символизировала беспрерывный денежный оборот. Когда я отошёл, на ходу склоняясь в поклоне перед моей возлюбленной статуей, мне поверилось, что я удостоился её взгляда. Мне даже показалось, что сверкнул отсвет улыбки.
Ни респектабельный «Франкфуртер Хоф», ни оживлённый «Мессе-отель» не подходили; без колебаний, словно по заранее обдуманному плану, я написал в моей пригласительной записочке адрес ресторана в зале ожидания главного вокзала; во-первых, потому что сам охотно бывал в залах ожидания не только во время поездок, а во-вторых, я мог предполагать, что и ей, беспокойно-непоседливой, гонимой из края в край, подобное место встречи будет привычным — я и в поездках часто высматривал ее именно в залах ожидания.
С шести вечера я терпеливо сидел там, поглядывая на вращающиеся стеклянные двери. Стол я велел накрыть на двоих и попросил официанта принести вазу для роз, которые купил второпях. Пока ждал, я составлял на основе ресторанной карты другое меню, сомневаясь, что же выбрать основным блюдом: телячьи почки и чечевичный суп или такой популярный во Франкфурте айнтопф[25]. В качестве закуски на выбор предлагались стейки из лосося и маринованная сельдь. К десерту я решил предложить шоколадный мусс. К тому времени передо мной стояла уже вторая кружка пива. Я запасся терпением и потому не удивился, когда без чего-то семь она подошла к нашему столику.
— Ну вот и я, — сказала она. — Разгримировывалась, пришлось чуточку повозиться.
Хотя мне и почудилось, что я услышал лёгкий говор магдебургской или хольберштадской области, но ни Уты из Наумбурга, ни Елизаветы Тюрингской рядом не оказалось, напротив — к столу подсела немолодая женщина, лет тридцати. Не иностранка. Совпадали по форме верхняя и нижняя губы и чуть длинноватый мизинец. И взгляд её казался, даже когда она смотрела на меня, скорее, каким-то нездешним, во всяком случае не воспринимающим мою персону, и о высоких садовых розах она не проронила ни слова. На её, как и ожидалось, бесстрастно-отрешённом лице я искал и увидел две глубокие складки над переносицей. Её без умолку говорящий рот тоже был очерчен по бокам острыми морщинами, которые придавали ей резкое, если не сказать горестное, выражение. Её волосы, зачёсанные на левую сторону, были коротко подстрижены и окрашены в красновато-коричневый оттенок. В обоих ушах — дешёвые, разочаровавшие меня клипсы.
Какой водопад слов! Нет, она не говорила — трещала без умолку: банальную чушь о транспортном хаосе в центре города, о высоких ценах в гостиницах, о погоде. Между делом, прервав свои сетования на только что купленные туфли, которые ей жали, — такие, на платформе, — она поблагодарила: «Действительно славно, что вы меня пригласили». А потом, после паузы, когда я понадеялся, что она помолчит, мне выдали: «Что ж, время не ждёт!»
Тон странный, укоризненный. Смутившись, может даже немного виновато, я потянулся к меню. Пока я декламировал ей как поэму свои предложения по меню, она почти не слушала, а потом, будто выбора не было вовсе, решительно воскликнула: «Чего там! Возьму шницель, как обычно». Когда же к венскому шницелю я порекомендовал лёгкое красное итальянское вино, то не удивился, услышав: «Колы выпью». И как будто почувствовав, что, отклонив предложение красного вина, обидела меня, она бросила вдогонку: «Ну ты же знаешь, что я колу люблю». Теперь можно было сказать: моя статуя, расцвеченная юбкой, блузкой и курткой, вела себя со мной вполне доверительно.
Ещё не осмеливаясь перейти, как и она, на «ты», я всё же осторожно задавал ей вопросы. Сперва мне хотелось узнать, где она родилась. Она рассмеялась, и я заметил её плохие зубы. «Ну ты же знаешь это захолустье. Знаменитое. Ницше, философ, там в школу ходил. И Новалис тоже из этих краёв. Мальчишки ещё в детстве звали меня Ута. Хотя меня Ютта зовут, если тебе интересно».
Теперь я обращался к ней «фройляйн Ютта». Поскольку она отказалась от закуски, я довольствовался чечевичным супом, который подали сразу после шницеля. Она жевала и при этом была словоохотливой: незадолго до падения стены она перебралась сюда через Венгрию. Вместе со своей школьной подругой. Я узнал, почему у подруги всегда был повод для веселья — речь шла о «ямочках от смеха». Должно быть, упоминалось о стоящей напротив исторической Уты королевской дочери Реглинде. Хотя, кроме воспоминания о мальчишках в школе и в пионерских отрядах, которые раньше видели в ней сходство с Утой, я не услышал ничего о Наумбурге, соборе и западном хоре.
Я и не спрашивал. Всё, казалось, прояснилось само собой. Но потом мне не терпелось узнать подробности о её ливанце, вызывающе неприветливом ухажёре и, как следовало полагать, особого рода сутенёре. Я получил лишь краткий ответ: «Если ты об Али, то он мой друг».
Пока моя Ута, которую я теперь называл Юттой, всё ещё управлялась со шницелем, а я вяло прихлёбывал чечевичный суп, мои догадки о ливанском происхождении Али были категорически опровергнуты. Собственно, Али звали Гербертом, хотя по отцу он был русским немцем, по матери — наполовину казахом, отчего и решил зваться Али как правоверный мусульманин.