женой получили квартиру одновременно с Поплагуевыми, в одном подъезде, только этажом ниже. Единственно – не трех-, а четырехкомнатную. Хватало, конечно, и трех: в «коммунальной» стране любая отдельная квартира считалась немыслимым благом. Но лишняя, четвёртая комната на бездетную семью была подтверждением, что в номенклатурной цепочке прокурор военного гарнизона котируется ниже заместителя директора комбината. И это царапало прокурорское самолюбие.
Впрочем, у Михаила Дмитриевича хватило ума не выказывать обиду. Напротив, постарался сблизиться с новым соседом, поскольку знал: всякая бытовая проблема, будь то финская стенка или штакетник для дачи и даже заоблачный дефицит – третья модель «Жигулей», над решением которой подполковник – прокурор потел неделями и месяцами, Земским решалась походя, поднятием телефонной трубки. Приятельство с таким человеком сулило немалые выгоды.
…Их было два друга, два фронтовика, два руководителя крупнейшего в отрасли градообразующего гиганта. Генеральный директор комбината – гривастый и осанистый Аркадий Комков, Герой Соцтруда, лауреат, орденоносец, и его первый зам, Анатолий Земский, – шумный, искромётный любитель розыгрышей и сальных анекдотов, счастливый баловень женщин. Крутая, залысая голова, чересчур крупная для невысокого, плотно сбитого тела, при ходьбе постоянно клонилась вперёд, как бы разгоняя запаздывающие ноги, отчего возникало ощущение, что он всегда на бегу.
Вдвоём эти двое решали все важнейшие комбинатовские проблемы. Если требовалось пробить вопрос на уровне первого секретаря обкома, министра, а то и Совмина, Аркадий Иванович Комков надевал свой орденоносный, в висюльках костюм. Это была его «тяжеловесная» зона ответственности.
Всю остальную «поляну» «перекрывал» Земский. Среди министерской и областной номенклатуры не быть знакомым с Земским считалось неприличным. Его знали все, от председателя облисполкома до администратора футбольной команды «Химик». Впрочем, на «ты» он был и с дефицитным слесарем в автосервисе, и с жокеями на ипподроме, и с комбайнером из подшефного совхоза «Красный химик». Да и двора не чурался. В выходной мог выйти в заграничной байковой пижаме с норковыми отворотами и в кожаных «шведках» на босу ногу к доминошному столу, где в паре со старшим Граневичем сносил любого.
Легко сошелся он и с соседом-прокурором, оказавшимся крепким собутыльником. Сблизила их послевоенная Германия. Земский, сбежавший на фронт в неполные восемнадцать, закончил войну в Берлине. Юный опер НКВД Поплагуев боевые действия не захватил даже краешком. Но сразу после победы был направлен в Германию, где и прослужил три года. Так что им всегда находилось о чем повспоминать под рюмочку.
Куда поразительней, что тёплые отношения связали жён.
Жена Земского, Тамара, – грузная, хлопотливая одесситка, с неизменной пачкой «Герцеговины флор», с утра до вечера, как сама любила сострить, отдыхала по хозяйству. Среди дворовых старушек, нянечек, домохозяек слыла бандершей и авторитетнейшим во всех разборках судиёй.
Совсем иной кости была выпускница Московского текстильного института Марьяна Викторовна Поплагуева. В свои тридцать три всё ещё по-девичьи хрупкая, балуемая мужем, – на двадцать лет старше её. Но неулыбчивая, вечно углублённая в себя, будто что-то точило изнутри. Проходя по двору, то и дело забывала поздороваться, за что схлопотала среди дворовых кумушек репутацию задаваки и воображалы. Расслаблялась она по вечерам, садясь за пианино. Когда пела несильным, тёплым голосом любимые романсы, голубые глаза будто распахивались изнутри, хмурое лицо разглаживалось, в уголке губ появлялась мечтательная складка. В юности Марьяна летала во сне. Взмывала под облака, кувыркалась в воздухе. После свадьбы в нежную минуту призналась мужу. Муж – прокурор – предостерёг: «Смотри, не задень за линии высоковольтных передач. Замкнёт – разобьешься. Костей не соберёшь». Предостережение запало. Какое-то время Марьяна ещё летала. Но осторожненько, опасаясь зацепить провода. Потом и вовсе взлетать перестала. А там и сны ушли.
Подружил соседок неожиданный случай. По подъездам дома долгое время ходила по утрам некая баба Шура, предлагала по дешёвке сметану, яйца, творог. Весь дом знал, что работает баба Шура раздатчицей в детсаду. Там же и подворовывает. Одни захлопывали дверь. Но другие брали. И – никто не сообщал. Как-то Тамара, возвратясь с рынка, услышала на площадке верхнего этажа заливистую матерную брань бабы Шуры. Поднялась. У распахнутой двери Поплагуевых застыла растерянная Марьяна Викторовна. При виде соседки показала на сумки с наворованным. «Понимаешь, я же ещё и виновата, что не беру».
– Звони участковому, – предложила ей Тамара; втолкнула разбитную воровку в квартиру: – Всё, шлында, отдухарилась.
Работала Марьяна Викторовна заместителем начальника прядильного цеха «Химволокна» и, подобно мужу, сутками пропадала на работе. Порой муж и жена сходились домой к ночи. Жена заглядывала в холодильник и виновато разводила руки.
Времени заниматься воспитанием ребёнка у Поплагуевых не было. Уже через год после рождения Альки супруги приискали ему няньку, тётю Мотю, – одинокую старушку с улицы Резинстроя, что на Первом посёлке. Утром, перед работой, Марьяна на прокурорской машине завозила малыша к тёте Моте. Сгружала из авоськи продукты: «Здесь и на вас хватит. Но, пожалуйста, чтоб глаз не спускать». «Даже в голове не держи! В лучшем виде обихожу», – успокаивала неизменно развесёлая нянька с морщинистым, спёкшимся личиком и носиком, пунцовым, будто обгрызанная, плохо очищенная морковка.
Вечером один из супругов заскакивал за сынишкой. Нарадоваться не могли. Разве что смущала худоба да появившаяся чесотка. Впрочем, тётя Мотя авторитетно разъяснила, что конституция у ребенка субтильная, и продукт весь пока идёт в косточку.
Соседка Тамара, с которой Марьяна поделилась впечатлениями от чудесной няньки, оглядев корочки за детскими ушками, а особенно услышав «про косточку», обеспокоилась.
– Дай-ка адресок, вечерком сама заберу дитятко, – предложила она.
Терпения до вечера Тамаре не хватило: заявилась после обеда. Из распахнутого, с обрывками клееной бумаги окна первого этажа лилось патефонное: «Эх, мороз, мороз!» Облупленная фанерная дверь оказалась незапертой.
Красноносая певунья тётя Мотя коротала одиночество с чекушкой, запивая её последним, что оставалось в родительском пакете, – молочной смесью. Слёзы скатывались по морщинкам, словно по желобам.
– Прям за душу берет, – пояснила она незнакомке.
Тамара огляделась:
– Где мало́й-то?
– Как это? – тётя Мотя смешалась, заозиралась. – Только ж был! Погулять, должно, пополз. Такой пластун!
Из-под панцырной кровати тявкнули.
– Да вот же он! – обрадовалась тётя Мотя. – На месте. Как в аптеке. А ты вообще хто?
Тамара откинула покрывало, с кряхтеньем опустилась на колени, заглянула. Из темноты на неё смотрели четыре глаза. Щенок и детёныш с мордашками, покрытыми слежалой коркой. Меж ними стояло блюдечко с засохшей манной кашей. Похоже, кашу эти двое делили по-братски.
Вопль, подобный сирене, прорезал тишину улицы Резинстроя. Разъяренная Тамара с младенцем в левой и с кочергой в правой гнала блажащую, перетрусившую тётю Мотю через весь Первый посёлок, то и дело охаживая по хребту.
Вечером от неё полной мерой досталось и непутёвым родителям. И когда спустя ещё неделю Марьяна, робея, сообщила подруге, что отдаёт малыша в ясли, та встала горой:
– Хватит ребятёнка калечить! Ко мне его по утрам.