вамъ, конечно, не хочется сознаться, что вы, со всею вашею жаждой и лихорадкой цивической дѣятельности, все-такіі толчете воду въ ступѣ.
— А вы, Алкивіадъ, совращаете мужнихъ женъ и вдаетесь въ тухлую эстетику и въ кое-что еще похуже.
— Во что-же?
— Во всероссийский квасъ, государь мой, вотъ во что. Я уже замѣчаю, что вы тянете на сторону патріотовъ, обрусителей и объединителей.
— Ну, такъ что-жь?
— Постыдно, вотъ что!
— А идея-то моя все-таки геніальна. Я хочу служить настоящему, живому дѣлу, а не тормошиться въ призрачной дѣятельности, какъ вы, голубчикъ мой, или вотъ еще Николаичъ. Если-бы вы еще были настоящіе кулаки, промышленники — другое дѣло, а то вы на практическую работу смотрите только, какъ на кусокъ хлѣба, и все думаете служить какой-то идеѣ. А въ концѣ-то концовъ выходитъ одно изъ двухъ: или васъ эксплуатируютъ и заставляютъ играть глупѣйшую роль, или вы тратитесь на безплодныя попытки и не успѣваете хорошенько обработывать свои собственныя дѣлишки, что было-бы хоть на что-нибудь похоже.
— Полноте вамъ. Наше водотолченіе все-таки лучше вашего эстетическаго руссофпльства. Мы эти пренія пока оставимъ. Вы мнѣ скажите вотъ лучше: могу-ли я на васъ положиться и поручить вамъ пристроить очень хорошій переводъ англійскаго сочиненія, сдѣланный одною талантливою и нуждающеюся женщиной?
— А, женщины! такъ и вы, должно быть, сломали печать цѣломудрія?
— Шутъ вы! я не знаю ее лично.
— А хлопочете. Добродѣтельно, но безвкусно.
— Да полноте-же. Мнѣ некогда, а вы все съ прибаутками. Вы, кажется, работаете въ какой-то лавочкѣ, гдѣ больше всего прохаживаются на счетъ занимательности сюжета.
— А вамъ-бы все на счетъ трехпробнаго направленія?
— Вотъ вы туда и снесите. Женщинѣ ѣсть нечего, значитъ куда ни попадетъ — все хорошо, да вдобавокъ переводъ анонимный.
— Всѣ вы такіе, поборники цивизма. Коли нужно вамъ что, такъ всякая лавочка годна.
— Разумѣется. Если-бы нельзя было голодному человѣку и работишку при случаѣ добыть въ такой лавочкѣ, такъ на что бы онѣ были годны? Вотъ вамъ рукопись, а я тѣмъ временемъ похлопочу въ другихъ мѣстахъ.
Борщовъ всталъ и взялся за шляпу.
— Да посидите, голубчикъ Павелъ Михайловичъ, — упрашивалъ Алексѣй Николаевичъ, собираясь вставать: — право-бы закусить что-нибудь, яишенку приказали-бы соорудить, по хересамъ-бы прошлись.
— Некогда, некогда. Я и такъ опоздалъ въ контору. Полноте валяться-то.
— Я-ли еще не бодрствую. Эллины полжизни проводили въ полулежачемъ положеніи. Вы къ Николаичу развѣ не зайдете?
— Зашелъ-бы, да онъ спитъ.
— Теперь проснулся. Вѣдь вотъ каторжную жизнь-то ведетъ, и чортъ знаетъ изъ-за чего! Божья коровка въ клещахъ пауковъ! Опять до пяти часовъ сидѣлъ за проектомъ и всякою ерундой, а сегодня будетъ — мертвое тѣло и пойдутъ обмороки и всякіе другіе акциденты. Эхъ вы, головастики, головастики!
Алексѣй Николаевичъ сбросилъ съ себя одѣяло и выразилъ энергическое желаніе подняться на ноги. Борщовъ толкнулъ его и повалилъ опять на кровать.
— Извольте возлежать, презрѣнный Алкивіадъ. Если что-нибудь надо будетъ мнѣ передать по части этой рукописи, забѣгите въ контору. Я тамъ каждый день до четырехъ.
— Ну, Богъ съ вами, прощайте! — крикнулъ Алексѣй Николаевичъ, опять сдѣлавши энергическое движеніе вонъ изъ постели.
"" Въ передней, налѣво, Борщовъ постучался въ дверь. Что-то такое послышалось изнутри. Онъ пріотворилъ и вошелъ въ довольно просторную комнату, съ кроватью у самой двери, налѣво. Кровать прикрыта была пологомъ, одну половину котораго откинули. Борщовъ заглянулъ подъ пологъ. На скомканныхъ подушкахъ лежала голова съ полузакрытыми глазами. Выставлялся длинный носъ, впадины глазъ темнѣли, все лицо покрыто было желто-сѣроватымъ налетомъ. Такой-же цвѣтъ имѣли плоскіе растрепанные волосы и длинные, но жидкіе усы. Лицо поражало особою тусклостью, точно будто оно состояло не изъ плоти и крови, а изъ нервнаго вещества, потерявшаго органическую свѣжесть. Грудь была полуобнажена. Худоба ея отвѣчала худобѣ лица. Руки лежали поверхъ одѣяла, выказывая изъ-подъ измятыхъ манжетъ сухіе, длинные, неправильные пальцы съ запущенными ногтями, въ траурѣ.
— Петръ Николаевичъ, вы спите? — крикнулъ Борщовъ.
— Что, что такое? — встрепенулся спавшій, нервно подернулся и поднялъ голову.
— Это я, Петръ Николаевичъ.
— Ахъ, очень радъ! Который часъ?
— Да ужь первый въ началѣ.
— Скажите пожалуйста, а я все еще валяюсь.
Петръ Николаевичъ заметался по кровати, торопливо застегивая воротъ рубашки. Онъ говорилъ спѣшно, очень картаво и глухо.
— Да вы въ которомъ часу легли? — спросилъ Борщовъ.
— Не знаю, право, не смотрѣлъ на часы; ужь давнымъ-давно разсвѣтало. Пожалуй, около шести часовъ было. Извините меня; сдѣлайте милость, присядьте, пожалуйте туда.
Петръ Николаевичъ все больше и больше суетился, щурилъ глаза, какъ очень близорукій человѣкъ, то отыскивая нѣкоторыя части туалета, то сбрасывая съ себя одѣяло; спустивъ ноги съ кровати, онъ заглянулъ подъ нее, ища туфель, потомъ, извиняясь и оглядываясь, схватилъ со стула старый истертый суконный халатъ, запахнулся въ него и запутался ногами.
— Очки, очки-то надѣньте, — сказалъ Борщовъ, подавая съ ночнаго столика развихленныя стальныя очки.
— Прошу великодушно простить, — картавилъ Петръ Николаевичъ, все еще никакъ не придя въ себя.
Борщовъ самъ вывелъ его на средину комнаты, гдѣ безпорядокъ былъ въ десять разъ сильнѣе, чѣмъ въ спальнѣ Алексѣя Николаевича. На очень широкомъ письменномъ столѣ наваленъ былъ такой ворохъ всякой всячины, что свѣжій человѣкъ рѣшительно не понялъ-бы, какъ можно не только работать на немъ, но и присѣсть къ такому столу. И кругомъ его по полу посѣяны были бумаги и бумажки, газетные листы, брошюры, цѣлые томы, пакеты и вскрытые конверты. Турецкій диванъ, стоявшій противъ стола, у противоположной стѣны, служилъ также вмѣстилищемъ всякаго рода рухляди; книгъ, газетъ, платья. На этажеркѣ, вмѣсто книгъ, виднѣлась пара старыхъ ботинокъ, какая-то жестянка, два флакона и горшокъ съ завядшимъ жасминомъ. Рядомъ, на стулѣ, валялись свѣтлые панталоны. Папиросные окурки разбросаны были по всей комнатѣ.
— Прошу садиться, — приглашалъ Петръ Николаевичъ, высвободившись, наконецъ, изъ-подъ складокъ халата, который видимо принадлежалъ не ему. Его фигурка поднималась всего аршина на два съ небольшимъ отъ земли. Ему приходилось закидывать сильно голову назадъ, чтобы говорить, глядя на рослаго Борщова. Въ этомъ халатѣ, съ взъерошенными волосами, въ очкахъ, сползавшихъ ежесекундно на кончикъ длиннаго носа, Петръ Николаевичъ могъ распотѣшить хоть кого угодно, и Борщовъ едва удерживалъ усмѣшку.
— Прошу садиться, — просилъ еще разъ Петръ Николаевичъ, не замѣчая, что порядочно сѣсть было рѣшительно не на что.
— Да, я къ вамъ на минуточку, Петръ Николаевичъ.
— А Алешу видѣли?
— Онъ тоже прохлаждается въ кровати.
— Экой какой безобразникъ!
— Затѣваетъ эстетическій журналъ.
— На словахъ. Совсѣмъ отъ рукъ отбился. Но что-жь вы не присядете? Мнѣ, право, совѣстно, у меня такой безпорядокъ здѣсь. Ивъ головѣ у меня такъ все… точно съ просонья.
— Алексѣй Николаевичъ говоритъ, что вы слишкомъ много работаете.
— Много, много! Вѣдь это не