— А ведь я тебя знаю. Видел на Коулман-стрит, ты там с лоллардами[18]ошивался.
Зубодер оглянулся вокруг, подыскивая свидетелей, и Марроу отступил в тень, под вывеску над музыкальной лавкой.
— Проповедник! — заорал зубодер. — Только не настоящий — фальшивый!
В тот же миг на него набросился кто-то и со всего маху треснул в лицо. Это Хэмо Фулберд пришел на подмогу Марроу. Зубодер почти без сознания повалился навзничь, на свисавшие с потолка гитерны,[19]скрипки, трубы и небольшие барабаны. Под звон потревоженных инструментов Хэмо пнул распростертого на полу зубодера ногой в голову. При первых же признаках потасовки народ рванулся к лавке, готовясь тоже помахать кулаками, но Маррроу не растерялся.
— Беги, Хэмо, — шепнул он товарищу и что есть мочи завопил: — С нами Бог! А этот фрукт — липовый проповедник.
И указал на зубодера.
— В колодки его! В колодки! — раздалось в ответ. Уильяма Эксмью уже и след простыл. Хэмо тоже поспешил прочь по Блэддер-стрит. Какой-то малыш в кожаной кепчонке и длинном пальтеце уставился на него, потом бросился по ступенькам в комнату на втором этаже. Эксмью не раз говаривал, что Лондон — всего лишь завеса, вроде задника для балаганного представления; эту завесу нужно сорвать, и тогда увидишь сияющий лик Христа. Но в такие вот минуты город казался вполне настоящим. Мальчишка кого-то звал. Хэмо свернул за угол на Патерностер-роу, облюбованную художниками-иллюминаторами и изготовителями пергамента, чьи работы были выставлены вокруг них. Краем глаза он заметил святого, воздевающего в экстазе руки, а внизу страницы здоровенная обезьяна карабкалась по виноградным лозам. Вот Пресвятая Дева, рядом, на полях той же страницы, — гуси, собаки и лисы. А там нотный лист со словами песни Mysteria tremenda.[20]
Эксмью прошел по Сент-Энн-лейн и свернул вправо, на Форстер-лейн. После всех утренних событий ему вдруг отчаянно захотелось мяса. Видно, злость возбудила аппетит. А ведь разозлился он отчасти на самого себя за презренную слабость — тягу к жареным дроздам, мясным пирожкам, свиным ножкам. Однако нужно себя сдерживать. Береженого Бог бережет. Как это говорится? Под одним капюшоном двух голов не бывает. Он знал за собой склонность к меланхолии и потому избегал жареного или пересоленного мяса. Меланхоликам вареное намного полезнее жареного, но больше всего Эксмью остерегался оленины: олень всю жизнь живет в страхе, а страх усиливает меланхолию. Если бы он питался олениной, то стремглав бежал бы с Олдерсгейт-стрит. Неподалеку есть харчевня, где поденщики да ремесленники глодают вареные бараньи кости, запивая дешевым элем. Там будет шумно, воздух спертый, хоть топор вешай. Впрочем, случалось и ему сиживать в удушливо-пахучей компании с таким же удовольствием, с каким он выслушивает бедняков, исповедующихся в грехах. От века смердит род человеческий, и городские жители к этому смраду привыкли. Некоторым он даже приятен, ради него они бродят по всяким поганым местам, вроде нужников и гальюнов; недаром их прозвали «гнусавцами-нюхачами». За особо духовитыми, вонючими горожанами они по пятам ходят, стараясь всласть надышаться мерзкими запахами.
Эксмью подошел к харчевне, но, заслышав доносившийся из-за двери шум и гам, напоминавший грохот мельничных колес, повернул прочь. Кто-то горланил песенку «Моя любовь уехала со взморья». Нет, в таком обществе еда ему в глотку не полезет. Остановившись возле лавчонки, торговавшей жареной птицей, он взял на пенс двух вьюрков, обглодал, швыряя хрупкие косточки прямо на мостовую, и направился в западную часть города, к Ньюгейтской тюрьме.
А Ричард Марроу, оставив зубодера на милость толпы, вышел по улице Сент-Мартин на Олд-Чейндж. Неподалеку вовсю шла стройка, улицу оглашали крики: «Эй, ты!», «Ага!», «Ух!». Лошади и здоровенные псы-мастифы тянули повозки строителей. Во время коротких, хотя и частых перерывов рабочие играли в футбол или с кружками в руках распевали песни. Обычная для Лондона картина.
От шумной стройки Марроу повернул на Мейденхед-лейн и оказался в отлично знакомой ему части города. Здесь он был свой, и любой встречный-поперечный мог запросто окликнуть его по прозвищу: «Длинный Ричард» или «Долговязый Дик». О его тесных отношениях с Уильямом Эксмью никто не подозревал, но многие считали его «тронутым» или же «осененным» какой-то неземной силой. К примеру, он не выказывал ни малейшего почтения к богачам и знатным особам, при встрече с ними даже не бормотал приветственно «Храни вас Бог»; никогда не кланялся, не прятал руки в рукава, и, обращаясь к именитым господам, не сдергивал с головы шапку. Соседи, опасаясь за добрую славу своей округи, частенько бранили его за такое поведение, а он обыкновенно отвечал: «Да лучше я древоточцев есть буду, чем кланяться тупицам». Когда его спрашивали, почему он ходит в рванье, плотник отделывался притчей про павлина: не сумев разглядеть себя темной ночью, тот решил, что утратил свою красоту, и заорал на весь лес. Да понимает ли он, что таким поведением нарушает принятый в городе порядок, спрашивали Марроу, и он отвечал вопросом: «Нешто малая птаха, капнув в море, нарушит морской покой?» И добавлял: «К тому же, я слишком длинный, низко кланяться мне несподручно». Более набожные соседи говаривали, что плотник, наподобие высящегося посреди улицы креста, указывает путникам дорогу.
К вечеру Хэмо Фулберд вернулся в монастырь Сент-Бартоломью. Ютился он в небольшом каменном амбаре, стоявшем в углу церковного двора, возле внешней стены; спал на доске, покрытой слоем соломы; под окном на низеньком столе были аккуратно разложены его рабочие инструменты. Одно молчаливое присутствие волосяных кисточек, карандашей, глиняных мисок и стеклянных плошек умиротворяло его. Не было там ни шерстяных одеял, ни ковров, ни подушек. Всё просто и голо, как и сам амбар, разве только земляной пол покрыт тем же дерном, что и церковный двор за амбарной дверью. Усевшись на табурет, Хэмо принялся за пергамент, который за усердие дал ему учитель, отец Мэтью. Это был набросок к «Трем живым и трем мертвым»[21]— живые держат в руках свитки с написанными на них богохульствами: «Клянусь мощами Господа, эль был хорош», «Клянусь ступнями Христа, я тебя обыграю в кости» и даже «Клянусь сердцем Христовым, в город я все же поеду». Одна из фигур была нарисована плохо; Хэмо стал стирать ее кусочком вяленой рыбы, как вдруг в амбар неслышно вошел Эксмью.