должна для начала получить одобрение, каковое дается именно здесь, в этой комнате.
Настоятельно он предложил изложить – и как можно подробнее – все детали предполагавшегося ограбления, включая опись предметов, какие она желала бы заказать, а также назвать сумму вознаграждения, оговорив, кстати, и условия премиальных, а в довершение, исключительно для полноты картины, попросил рассказать о мотивах.
Услышав эти последние слова, Хума словно о чем-то вспомнила, выпрямилась, собралась с духом и громко сказала, что ее мотивы касаются исключительно ее лично, что детали она обсудит только с тем, кто возьмется исполнить заказ, и ни с кем более, и что вознаграждение, которое она готова предложить за работу, будет весьма щедрым. – Поскольку вы, сэр, исполняете здесь, в этом районе, функции агентства по найму, то, полагаю, понимаете, что, предлагая щедрое вознаграждение, я жду, чтобы мне нашли самого отчаянного человека, какой только имеется в вашем распоряжении, иными словами, такого, кто не испугается ничего, в том числе гнева Божьего. Мне нужен самый отчаянный из ваших людей… и никакой другой.
* * *
При этих словах кто-то зажег керосиновую лампу, и Хума увидела перед собой седоволосого гиганта, чья щека была обезображена шрамом, напоминавшим по форме букву “син” насталического письма[8]. Хуме на миг показалось, будто перед ней возник призрак прошлого, и с нестерпимой ясностью в памяти встала детская, где ее с Аттой няня, в надежде предотвратить новые их неразумные проявления самостоятельности, в который раз пригрозила детям:
– Если не будете слушаться, я попрошу, и он вас заберет. Шейх Син, Вор Воров!
Значит, он, этот седовласый, с уродливым четким рубцом, и есть здесь лучший грабитель… Не сошла ли Хума с ума, не ослышалась ли, или он сейчас и впрямь ей сказал, что, учитывая обстоятельства, лишь он один способен выполнить ее заказ, и никто больше?
* * *
И тогда она, чтобы не выпустить вдруг родившихся заново демонов страха своей детской, без промедления обратилась к нему с речью, для начала сказав, что лишь крайняя опасность и крайняя надобность вынудили ее совершить столь рискованную прогулку.
– Нельзя медлить ни минуты, – продолжала она, – и потому я расскажу все как есть, без утайки. И если, выслушав до конца мою историю, вы не откажетесь, то мы сделаем все возможное, чтобы облегчить вам работу, а по окончании дела наградим со всей щедростью. Старый вор в ответ пожал плечами, кивнул и сплюнул на пол. Хума приступила к рассказу.
* * *
Всего еще шесть дней назад утро в доме ее отца, богатого ростовщика по имени Хашим, началось, как обычно. Мать, чье лицо лучилось любовью, поставила перед мужем полную тарелку хичри; за столом потекла беседа, полная той изысканной учтивости, коей гордилась их семья.
Хашим никогда не упускал случая подчеркнуть, что свое состояние скопил благодаря отнюдь не религиозным “заветам”, а “уважению к правилам мирской жизни”. В его прекрасном просторном особняке на берегу озера даже неудачников всегда встречали с почетом и вниманием; даже тех несчастных, кто приходил просить малой доли от его, Хашима, богатств и с кем он делился – не меньше, конечно, чем за семьдесят процентов, однако лишь ради того, как объяснял он в то утро подкладывавшей ему хичри жене, “чтобы научить их уважать деньги; ибо тот, кто усвоит урок, тот, в конце концов, избавится от дурной привычки жить в долг, так что можно сказать, я работаю себе во вред, ибо когда они это поймут, я останусь без куска хлеба!”
Детям своим, Атте и Хуме, ростовщик с женой неустанно прививали такие добродетели, как бережливость, честность и здоровое свободомыслие. Об этом Хашим тоже был не прочь лишний раз помянуть.
* * *
Завтрак подошел к концу, члены семьи перед уходом пожелали друг другу удачного дня. Но не прошло и нескольких часов, как все хрупкое, будто стекло, благополучие дома, изысканная, словно фарфор, учтивость и подобное алебастру изящество разлетелись вдребезги, не оставив надежды вернуть прошлое.
* * *
Ростовщик, который намерен был отбыть по делам в своей личной шикаре, кликнул гребца и уже было занес ногу, собираясь ступить на борт, как вдруг внимание его привлек серебристый блик, и он разглядел сосуд, качавшийся в узком пространстве между лодкой и его личным причалом. Без всякой задней мысли Хашим наклонился и выловил сосуд из воды, словно загустевшей от холода.
Сосуд оказался обычной цилиндрической бутылочкой темного стекла, но оплетенной серебряной нитью изумительно тонкой работы, а сквозь стенки Хашим разглядел внутри серебряную подвеску, в которую был вправлен человеческий волос.
Хашим зажал в кулаке удивительную находку, крикнул лодочнику, что его планы изменились, и поспешно вернулся к себе, в свое домашнее святилище, где запер дверь и принялся изучать сосуд.
* * *
Вне всякого сомнения, ростовщик Хашим с первого взгляда понял, что у него в руках оказалась знаменитая реликвия, благословенный волос пророка Мухаммеда, украденный накануне из мечети в Хазрабале, где до сих пор вся долина оглашалась воплями беспримерного горя и гнева.
Вне всякого сомнения, воры – наверняка испуганные всеобщим негодованием, бесконечными процессиями, воем уличных толп, народными волнениями, политическими демонстрациями, а также массовыми обысками, которые проводились и руководились людьми, чья карьера буквально повисла на украденном волоске, – поддались панике и избавились от сосуда, бросив его в глубины озера, ставшего от холода желатиновым.
Долг Хашима, нашедшего пропажу благодаря великой своей удачливости, был очевиден: реликвию следовало возвратить в мечеть, и таким образом вернуть государству мир и спокойствие.
* * *
Однако вдруг у него возникла другая мысль.
Вид всего его кабинета свидетельствовал о давней страсти Хашима к коллекционированию. В стеклянных витринах лежали пронзенные булавками бабочки из Гульмарга[9], по стенам висели бесчисленные мечи с копьем нагов[10] посередине, стояли отлитые из разнообразных металлов три дюжины копий пушки Замзама[11], а также девяносто терракотовых верблюдов, какими торгуют с лотков при вокзалах, и множество разнообразных самоваров, и полный зоопарк всяких зверей из сандала, которыми развлекают младенцев во время купанья.
– В конце концов, – сказал себе Хашим, – и сам Пророк не одобрил бы столь неистового поклонения перед реликвией. Он с презрением отвергал саму идею обожествления себя! Следовательно, утаив его волос от безумных фанатиков, я скорее исполню долг, нежели если верну, не так ли? Безусловно, лично меня в этой вещице привлекает отнюдь не ее религиозная ценность…
Я человек мирской, я принадлежу этой жизни. И я смотрю на сей предмет с точки зрения сугубо светской, иными словами,