Рукой нащупал прилипшую к ноге штанину, тронул ее, задел рану и, вскрикнув, отбросил руку в сторону, на траву.
Вверху лениво ползли куски облаков. Они светлели, расплывались, словно таяли под солнцем. А небо мутнело ниже и ниже, аж до самой земли, и давило на тяжелые веки, заставляло закрыть глаза...
Сознание опять вернулось, и Сидор услышал где-то совсем близко мужские голоса. Разговор был спокойным, ровным. Сидор открыл глаза и удивился, теперь он был в просторной крестьянской хате. В хате не было никого. Через окно вошел в хату последний вечерний луч солнца, лег на стену и застыл, уснул на ней красным зайчиком. На окне и на столе сидят ленивые, сытые мухи. Одна в углу под иконами забилась в паутину и жалобно, тоненько звенит. Некоторые неохотно летают по хате, садятся на кровать, на перила, на балки под потолком. А беседуют мужчины во дворе. И на дворе захлопал крыльями и пропел петух. Где-то на деревне пищали голодные свиньи, мычалтв сарае теленок, и протяжным «м-у» отзывалась с улицы ему корова.
Со двора в окно глянул мужчина, наверное, хозяин хаты и, увидев, что Сидор открыл глаза, улыбнулся, быстро отошел от окна, и сейчас же шаги его послышались в сенях.
Солнечный зайчик пополз тихонько по стене под самый потолок, переполз на него, помутнел, растворился на сером фоне и скоро незахметно исчез совсем. В хате стало темней.
Вошел хозяин и, улыбаясь, приблизился к кровати, приветливо закивал Сидору головою.
— Совсем ослабли вы это, потому не слышали, как и привезли вас, как и ногу перевязал фельдшер. — Хозяин забеспокоился, подошел к столу, махнул над столом рукой, согнал мух и опять подошел к кровати.— Хозяйки моей нету, чтобы что вкусное сделать, картошку копает, так я, может, молока холодненького принесу, оно здорово выпить в таком положении...
Сидор кивнул в знак согласия головою, было приятно, и совсем не хотелось говорить.
Хозяин принес из кладовой большую медную кружку молока. Поднес к кровати и увидел, что не сумеет Сидор пить вот так из кружки, и объяснил:
— Снаряд хлопцы это нашли, так я кружку сделал, воду пить хорошо, а стаканов это нет у нас, разве ложку подам, так вы ложкой.
Принес ложку и ломоть зачерствелого хлеба. Сидор взял ложку и черпал из кружки молоко, закусывал хлебом. Молоко холодное, вкусное. Хочется кусать помногу хлеба и запивать слегка молоком, так, как в детстве когда-то делал, чтобы молока хватило надолго. Хозяин заметил это, словно отгадал Сидоровы мысли.
— Пейте, пейте, молока у нас много, еще это налью... Пейте...
Хозяин пошел в кладовую за молоком. Сидор отбросил на мягкую подушку голову и смотрел в потолок. На потолке и на балках застывшими небольшими черными пятнышками сидели мухи.
* * *
Утром из больничного барака еще двух вынесли в мертвецкую. Никто толком не знал, отчего они умерли, потому что накануне их совсем недавно перевезли в барак из городской больницы, в барак привозили только тех, кто поправлялся, чье лечение приближалось к концу.
Когда выносили на носилках мертвецов с закрытыми шинелью лицами, красноармейцы поднялись с коек, столпились посреди барака и долго стояли вот так, удрученные, молчаливые.
По бараку ходили старые, в порванных пальто, сиделки. Заглядывали на минуту сестры, раздавали лекарства, поправляли перевязки и, дыша на свои руки, торопились в аптечку, где сторож поддерживал относительную теплоту в сравнении с бараком.
За стенами барака жил по-своему голодный и нервный, разрушенный белыми оккупантами, больной город. Оттуда приходили к сиделкам знакомые и рассказывали о том, что происходило в городе.
В городе свирепствовал тиф. Вечерами сиделки передавали новости красноармейцам. От новостей этих в сердцах молодых крестьянских парней нарастала тревога.
На ночь красноармейцы накрывались одеялами и шинелями, прятались под одеяла с головой, согревались и засыпали. А утром, проснувшись, надевали шинели, ботинки, сидели на койках и беседовали о самом разном. Перечитывали друг другу полученные из дому письма, вспоминали далекие деревни и свою молодость, принесенную оттуда, жалели покалеченных рук и ног и своих молодых тел, не обласканных еще жизнью.
Спустя несколько минут после того, как вынесли мертвецов, больные красноармейцы начали требовать, чтобы администрация отепляла барак больше, чем прежде. Пришел старый доктор. Он стоял, сутулясь, встревоженный, разводил широко в сторону руки и объяснял, что ничего не может поделать, потому что должен экономить топливо, которое вот-вот кончится.
— Нет почти ни одного полена, товарищи, не привозят,— говорил он,— наверное, никак нельзя привезти,— и широко разводил руками. А в конце, хоть и сам мало верил в то, что говорил, обнадежил:— На днях должны подвезти дров, подвезут обязательно, вот только немножко подождать надо, а дров привезут, мы говорили и в ревкоме... Тогда будем лучше греть...
Красноармейцы тоже не верили в то, что скоро подвезут дров, но когда доктор ушел, они разбрелись по своим койкам.
Койка Сидора в самом углу у окна. Окно зима замохнатила льдом и снегом, ничего сквозь него не видно, только холодом еще большим от него повевает. Холод особенно беспокоит соседа Сидора. У соседа правая рука оторвана, и хоть зажила рана, но боится холода. Сосед получил из дому письмо, прочитав, не стал, как это делал обычно, пересказывать написанное в письме Сидору, а тихонько лег в подушку лицом и долго лежал так, время от времени сморкался в левую ладонь, потом протягивал ее под койку и вытирал о сенник. Молчал. Но долго молчать было трудно, потому что молчать — значило не иметь сочувствия, тяжело смириться с тем, что случилось. Видимо, потому он поднялся с койки и, еще не зная, что предпринять, пошел вдоль коек, показывая товарищам письмо.
— Вот... воевал, руку потерял,— говорил он,— а теперь вот...
Красноармейцы поднялись с коек, молчаливо ждали: что он скажет, что случилось. А он шел, вытянув в сторону обрезок руки, и говорил путано, непонятно.
— Так как же это, а? Оба сразу... Что ж это?.. В два дня и такое... Кому жаловаться? Кому ж это, а?..— И немного спокойнее, дойдя до середины барака, добавил: — И отец и мать, оба в два дня, сразу, что ж это? А тут и сам скоро околеешь.
— Конечно, околеешь,— откликнулся один из красноармейцев,— околеешь, и никакой черт не пожалеет тебя. Все околеете, если так будете молчать! Зашумели, а как пришел доктор, сказал слово, так и раскисли все, о холоде забыли, поверили, что кто-то дров им сюда привезет... А по-моему,— говорил он