мелкая подробность в долгой беседе, наполовину пьяной, наполовину безалаберной. В пьянстве офени распоясывались, но все-таки как-то лениво и скупо, как будто они опасались даже самих себя, боялись обязательно поделиться друг с другом теми данными, которыми удалось поживиться им самим при долгой практике и приглядке к делу.
Во всяком случае, внутренний быт офени развертывался передо мной широко, являл много новых черт и особенностей интересных и поучительных, открывал и обнаруживал иные вопросы, до которых хотелось допытываться вопросами же и личными наблюдениями. Вопросы эти цеплялись за другие и шли как будто в бесконечность. Работа моя становилась увлекательной и по самой легкости процесса ее, и по вероятности успеха, который казался и близким и возможным. Не нужно уже было прибегать к вопросам косвенным, сторонним: вопросы возникали прямо один из другого. Начальная робость и оглядка превратились в эти восемь дней в смелость и храбрость, и без оглядки и без уступки. Я спрашивал обо всем, чего мне хотелось; шел по приглашению не задумываясь; записывал, что хотелось и где приспевало это желание; офени трепали меня по плечу, целовались со мной, называли дружком, приятелем, и слова «холуй, лакей, барский барин» употребляли как слова ласкательные. Я торжествовал; я готов был жить у них еще не одну неделю, да так бы и сделал, если б не налетело темное, дождливое облачко, которому суждено было омрачить ясный горизонт моей жизни в селе и разбить мгновенно все мои планы и предположения.
Дело было так. Я вышел на реку и, сидя на берегу, толковал с двумя ребятишками, в речи которых мне нравилась та своеобразность вязниковского говора, целостность которого от влияния городов и дальней стороны утратилась в разговоре их отцов. Бойкий из мальчиков особенно нравился мне своей наивностью и откровенностью. Ему было двенадцать лет, и отец его брал с собой на чужую сторону.
— Чай, и ты плутовать будешь? — спрашивал я.
— Нельзя без того, — отвечал мне мальчик смело и без запинки.
— Как же так?
— Тятька научит: он это умеет.
— Да ведь это нехорошо и грешно делать.
Мальчик посмотрел на меня во все глаза, в которых так и светилось сомнение и неверие в слова мои.
— Надуваньями денег не наживают; за надуванья в тюрьму сажают, в Сибирь посылают.
— У тятьки денег много; в тюрьму садят за долги, слышь, а в Сибирь посылают, кто убьет кого.
— От кого же ты узнал все это?
— Все сказывают. Я давно это знаю.
— Что ж они говорят?
— Да говорят, что нельзя не обманывать, потому народ очень глуп.
— Какой же народ!
— Всякой. Пуще-то, слышь, всех, барыни глупы очень: их, сказывают, обманывать всех легче, на до-де только поддакивать им. Товары выкладывать им все напоказ: беспременно, сказывают, выберут тогда...
Разговор наш продолжался все в этом духе. Мы говорили бы долго и на этот раз, как это делывалось и вчера, и третьего дня, и прежде, если б нам не помешал священник. Он подошел к нам, снял шапку, благословил мальчиков и отослал их со словами: «Ступайте домой, не мешайте нам!» — и затем обратился ко мне:
— Мне давно хотелось поговорить с вами...
— Як вашим услугам. Что вам угодно?
— Что вы здесь делаете?
— Свое дело, батюшка.
— Какое же дело такое?
«Кому какое дело до моих занятий? Я могу и не сказать, да и не желаю этого...» Так думалось мне, но выговорилось иное:
— Слежу за офенями, желаю познакомиться с нравами их и бытом.
— Я и сам так решил, когда узнал и увидел вас на другой день, приходя сюда. Мне сказали, что вы господский человек, отпущены на волю и возвращаетесь на родину. Я сначала поверил, но, вглядываясь в лицо ваше, прислушиваясь к разговору вашему, усумнился в истине показаний. Вы, должно быть, ученый, от Географического общества посланы?
— Нет, от редакции частного журнала, именно: от «Библиотеки для чтения».
— Я давно хотел поговорить с вами и предостеречь вас.
— Благодарен за ваше внимание. Но чего ж я могу опасаться?
— Офени не такие добряки и простаки, как вы полагаете.
— Я этого не думаю, но радушие, с которым они меня принимали, угощали...
— Не называйте это радушием. Они сегодня приходили ко мне и говорили о вас.
— Что ж такое?
— Что вы человек сомнительный и опасный, что вы что-то пишете про них, что они вас угощают и что вы — извините меня — продадите их: это были их слова.
Вся кровь бросилась мне в голову. Я никогда в жизни не был так оскорблен до глубины души. Я растерялся и и мог найтись только на один вопрос:
— Неужели и вы, батюшка, считаете мое невинное дело изучения быта делом сыщика-фискала?
— Не смею и думать этого.
— Какие же средства к тому, чтобы добиться правды у замкнутого, неоткровенного человека, какими особенно показались мне офени? Дальше этих средств не шли и прежние исследователи, лучшие люди в нашей литературе. Я только последовал их примеру, не найдя лучших, иных средств, за неимением, за крайней невозможностью добыть их, особенно при срочной работе, ограниченной тремя вакационными месяцами...
— Я могу посоветовать вам только одно: уйти отсюда поскорее до несчастного случая.
— Но я не могу этого сделать теперь, потому что работа увлекла меня; она пошла так успешно и еще не кончена.
— Они хотят вести вас к становому...
— Я пойду охотно, потому что я не беглый и у меня есть отпускной билет от медико-хирургической академии, в которой я состою студентом.
— Но поймет ли вас становой? Поймет ли он вашу цель, и ваше полезное дело?
— Не сомневаюсь в том, если сумею объяснить ему толково и просто.
Священник на последние слова мои улыбнулся и недоверчиво покачал головой.
— Но можно ли в этом сомневаться? — спрашивал я его.
— Можно и должно, потому что вы должны знать давно наших становых.
— Вы думаете, что я должен буду дать ему взятку?
— Без нее он может препроводить вас в земский суд, в Вязники.
— Но это будет оскорбление. Я могу не пойти.
— На это он может не смотреть, не принимать этого в расчет и не примет, если задобрен будет со стороны, вам враждебной, которая, вероятно, не поскупится на то, чтоб удалить вас от себя как