— Как же он на бегу пояс-то с себя сдирал? — спросил Стенька.
— Кто сдирал?
— Да Родька-то Анофриев, стряпчий конюх. Это его теща, он ее порешил.
— На бегу, говоришь, сдирал? Ну-ка, садись, расскажи, что знаешь!
Стенька сел напротив Деревнина. Уважительно сел — на самый краешек скамьи. Ему было приятно оказаться в кругу пожилых и почтенных людей — не ярыжек, не мелкой шушвали, а стряпчих, прослуживших в этом звании по десять и по пятнадцать лет, поставивших дома, прикупивших землицы, у иного была где-нибудь ближе к Пскову и порядочная деревенька, поселиться на старости лет и жить себе не хуже князя.
— Дело-то, Гаврила Михайлыч, видать, непотребное.
Стенька изложил свои домыслы, почему покойница Устинья удирала от убийцы в одной рубахе распояской и простоволосая, даже без обязательного для замужней бабы и для вдовы волосника, куда убирают косы.
— Стало быть, спутался тот Родька с той Устиньей? — уточнил Деревнин.
— Выходит, что так.
— Стало быть, прикормила она его?
— Да прикормила, поди…
— Стало быть, бабьим делом она от него за приданое откупалась?
Степка никак не мог понять, к чему клонит подьячий.
— Откупалась, поди!
— Так какого же рожна ему ее убивать?
— Пьян, видать, был! Вспомнил, что приданого недодала!
— Нет, сокол, тут одно из двух: или та баба исхитрилась его в блуд вовлечь, и тогда она бы с ним управилась, не выскакивая зимой телешом на улицу. Или же это дело до того темное, что разбирательство с ним выйдет долгое… Насчет рубахи-то ты верно подметил, а насчет погони… — Деревнин почесал за тем ухом, что было свободно от пера. — А скажи-ка ты мне, сокол ясный, что — тот Родька не на внучке ли Назария Акишева женат?
— На Татьяне, что ли? — уточнил Стенька. — И впрямь! Старого-то Акишева я как раз там на дворе и встретил!
— Тогда слушай, что сказывать буду. Акишев — из старых конюхов, у него денежка прикоплена. Ступай-ка ты обратно к той Татьяне, может статься, он все еще там. Войди как бы по делу — узнать, не сыскалось ли чего нового. Может, кто из соседей видел, как ту Устинью не Родька, а иной душегуб по улице гонял. И скажи не напрямую, а как бы намеком — мол, Гаврила Деревнин, Земского приказа подьячий, берется над этим дельцем поразмыслить. И пришел бы к нему Назарий посоветоваться. Понял?
— Значит, не Родька Устинью порешил? — без экивоков прояснил для себя положение дел Стенька.
— Пока что ниточки к нему тянутся. Вон Якушка мне с утра толковал — мол, тот Родька который уж год грозился ту Устинью изувечить, наконец, собрался! Но вот у нас, свет, имеются две зацепочки. И первая — узнай-ка ты мне, где Родькин пояс, каким он зипун, или однорядку, или что он там под шубу надевает, подпоясывает. Говорю же — шея у покойницы ровненько перехвачена. Когда руками — пятна от пальцев есть, а тут вмятина — как полоса, и не вверх уходит, а пряменько. Хотя я и не знаю, как это — на бегу пояс на себе под шубой развязывать, однако всякие чудеса бывают…
Собратья-подьячие, слушавшие эту речь, пересмехнулись. Складно говорил Деревнин. Стенька, пока шло это рассуждение, иззавидовался.
— И ежели он ее поясом давил, то непременно тут же поблизости его бросил! Сорвал с себя впопыхах, употребил — да и бросил, вряд ли у него ума хватило наново тот пояс под шубой повязывать. А ежели пояс на нем пребывает, то, стало быть, Устинья, может статься, чьим-то иным кушачком удавлена. Разумеешь?
— Разумею! — подтвердил потрясенный Стенька.
— А другая зацепка — лоб у той Устиньи разбит. Кровь запеклась. Может, бежала, не разбирая дороги, да и дверной косяк чуть головой не выбила. Может, споткнулась, грохнулась и о глыбу ледяную лоб расшибла. И вы бы с тем Акишевым завтра с утречка пошли и поглядели, каков в ее домишке косяк. Третье же — когда люди вот так из дому удирают, то дверей не запирают. И ты бы выяснил, когда бабы пришли к той Устинье искать в коробах, во что ее обрядить, была ли заперта дверь. Понял, свет?
— Как не понять! — Тут уж Стенька обрадовался.
Дураком он, невзирая на распускаемое Натальей злоречье, отнюдь не был, и сообразил быстро: Деревнин почуял поживу. Ежели он докажет, что Родька Анофриев тещи не убивал, то Назарий Петрович Акишев за ценой не постоит, расплатится по-честному.
— Ну так чего ж ты расселся! Беги, а коли мне в этом дельце пособишь…
Подьячий хотел было выразить свою благодарность в денежном исчислении, но слово замерло у него на языке.
Стенька уж совсем собрался вскочить, но тут грузный сослуживец Деревнина, Семен Алексеевич Протасьев, муж дородности завидной, завершив свои сегодняшние хлопоты, принялся вставать. И тот край длинной скамьи, который он занимал, естественно, освободился. Стенька, сидевший из почтительности на самом противоположном краешке, полетел на пол, а скамья, встав дыбом, припечатала еще не распрямившегося Протасьева снизу по заднице. Все это свершилось молниеносно, так что Деревнин лишь откачнулся, зато третий припозднившийся подьячий, Емельян Колесников, разумом оказался шустрее прочих — зычно расхохотался.
— Да чтоб тя приподняло да шлепнуло! — возмутился, глядя на Стеньку сверху вниз, Протасьев.
— Ох, дядя! Да это ж тебя-то как раз приподняло да шлепнуло! — выкрикнул Емельян.
Тут уж засмеялись все, включая ошалевшего от неприятности Стеньку.
Долго гремел в приказной избе завидный по радости и искренности хохот. И до того раскисли подьячие: Протасьев — тот опять на скамью шлепнулся, а Стенька дважды встать пытался и назад валился.
Наконец смех перешел в бессильное оханье и кряхтенье.
— Ну, Степа, потешил ты мне душеньку! — утирая лоб, вымолвил Деревнин. — С тобой и скоморохов не зови…
— Грех один с вами! — наконец, как самый старший, догадался одернуть сослуживцев Протасьев. — Уж точно, что смеяться — не ум являть, а белы зубы казать! Повеселились — и будет! Не ровен час, взойдет кто…
И встала тишина…
— А коли тот Назарий Акишев станет расспрашивать, что Родьке грозит — мне ему как отвечать? — спросил, вставая наконец, Стенька.
И тут уж окончательно сделалось тихо.
— За убиение тещи то есть? — Деревнин крепко задумался. — А что, ребятушки, кто помнит — в Уложении про тещу писано?
Протасьев и Колесников переглянулись.
— Врать не стану — не помню, — признался Колесников. — Коли жена мужа порешит — про то писано, коли муж — жену…
— Коли муж — жену… — повторил Протасьев, мучительно вспоминая. — Гаврила, помнишь, еще до чумного сиденья купец жену зарезал из ревности! Как же его, дурака, звали?
— Черной сотни купец? — припомнил и Колесников. — Долговым его звали, Ивашкой! Ну так его кнутом ободрали и на поруки отпустили!