вдаль, то ли внутрь себя. Был молчалив, но по-доброму, с мелькавшей из-под седых усов улыбкой.
Брат его Витька тоже высокий, но весь ломаный какой-то… Сухой, бесцветный, со злобным прищуром и крикливым голосом. Лицо у Витьки было даже красивое, но острый подбородок, острый нос, излом бровей делали его похожим на осколок битого стекла.
Смертным боем бил Витька жену, тётю Люсю, да не по пьяни (это бы ещё понял народ), а в трезвом разуме. Огрызался на любого, что ни скажи. Вечно выскакивал из-за угла и бежал к тебе, выкидывая вперёд журавлиные ноги, и ещё на бегу – кричал, матерился! Ведь старик почти, уж под семьдесят, а бешеный! Детвора его дом обходила, боялись. Злой он был, бессмысленно-злой, словно зуб на весь мир держал. За то и прозвали Зуб. Народ прозвища метко даёт, как клеймо ставит.
И вот из-за Зуба – топиться?!
Тут уж замолчишь.
– Чудно тебе, что по такому сохла? – Она словно прочла мои мысли. – А он раньше знаешь какой видный был! Это его жизнью искорёжило. Подумать, так страшно. Что было, а что стало-то…
Наталья искоса внимательно глянула на меня и, что-то своё увидав, успокоилась. И заговорила, то перебирая складки юбки, то разглаживая их маленькими руками:
– Да. Видный был. Глаза зелёные, вот как трава речная… Волосы – волной, чернющие… Это он теперича бесцветный весь, как мокрица, злоба из него цвет повымыла. А в молодые-то годы – ой, беда девкам, какой был парень! Вот и попалася я, дурочка молодая была, что понимала? Гармонь-то, трёхрядка, у него сама играла. Так прям и перекатывалась из руки в руку. Чего уж… – Она шумно вздохнула. – Я ж сюда не за ним ехала…
– А вы не здешняя?
– Не-е, воронежская я. У меня тут и родни нет… Окромя Егора теперь, – добавила она. – Воронежская я. Семья на мне была, пять ртов.
Отец с войны не пришёл. Мамку тоже войной поломало. Голодали мы под немцами-то. Нас мамка выкормила, а себя испортила. От живота померла. Шестеро нас осталось, я, сестра да братишек четверо. Город разбитый, в землянке живём, а огорода нет. Малых кормить нечем, а я уж взрослая, семнадцать годков, вот и думай… Соседка присоветовала мне сюда, под Москву ехать. Торфяники тут разрабатывать решили, власть на то специальный указ сделала после войны, на эти самые торфяные кирпичи упор тогда был. Для топлива их, значит, производили. Работа тяжёлая, вот и звали народ отовсюду, свои-то не очень шли, местные. У них, понятно, хозяйство, а кто порожняком – те и шли. Мы с сестрой как удумали: я им деньги высылать буду, вот и проживут. Деньги тут платили, да.
Собралася я и поехала. А собралася-то! – Наталья весело рассмеялась, махнула рукой. – У меня ж и чемодана не было, так в скатерть старую покидала бельишко, узлом связала – вся поклажа моя! А ничего, ехала-радовалась, новая жизнь впереди, думала.
От станции помню, как шла, вся волновалась, гадала, что за места такие.
А на гору вышла да как увидала… Приволье какое! Оттуда всё ж прямо на ладони – луга, лесочки, и заречье видно. Река, знаешь, как поясок такой… Облака так стояли… – Наталья запнулась, ища слово, – …вот как перины по небу белые. А между ними солнце столбами светит. И так оно далёко видно, что различаю я, что над одной деревней погоже, а там-то дальше, на другую – уж тень упала… Названий ещё не знала, Падиково там али Крюково, только много деревень видать.
И до того мне весело от простора этого сделалось! Подхватилась я, побежала с холма, сама смеюсь, платок съехал, косы мотаются! Девчонка была, задору много! Так в деревню и влетела козой.
Наталья затихла. По лицу её волнами пробегали очень разные чувства, и губы то улыбались, то вытягивались в ниточку.
– …А его, да, в первую вечёрку и увидала, точно, – начала она с полуфразы, продолжая вслух то, о чём думала. – Девчонки после смены по комнате скачут, красоту наводят, помаду друг у друга из рук тащат, помада одна на всех была. А я и не пойму, к чему, я ж на танцах не бывала. Мне разъяснили соседки-то по бараку, мол, сейчас на вечёрку пойдём, наряжайся. Нас в комнате пятеро девок жило – Маша, Зинка, Гульчиха тож и Дунька-горох.
– Это Авдотья Степановна, со слободки которая? – уточнила я.
– Ага, Авдотья. Степанна…
Наталья говорила о девчонках, а называла имена деревенских бабушек. И никак я не могла представить их себе, тогдашних. Всё всплывали кадры из старых фильмов, но – Гульчиха и баба Дуня?..
– Наряжайся, говорят, а во что мне рядиться? У них платки, а у меня только скатерть старая. А что?! Она шитая у мамки была, цветы по ней, только где нитки потёрлись, где выгорели. А с изнанки – оно и ничего, цвет сохранился. Перевернула я её, на плечи накинула да так и пошла. В скатерти! – Наталья прыснула в кулак. – Страшно, конечно, всем чужая, да как примут… Но от этого мне ещё веселее сделалось, задор какой-то напал.
В клубе все по стеночке стоят, и я стою, а Витька на табурет сел, гармонь перетряхнул и так заиграл… – она повела рукой, – ну, как рассыпал!
Потом затих, момент выждал… А сам всё на меня глядит. Он, видать, меня сразу приметил. Вот потянул он, потянул да как грянул плясовую! С притопом которая. А я же тогда бедовая была, заводная. Мне и попади вожжа под хвост. Думаю: «Смотришь?! Ну, смотри, какая я. Во какая!»
Распахнула скатерть-то, натянула за спиной, каблуком топнула и пошла. Прям так одна и поплыла! Щёки горят, внутри всё скачет, а сама только его глаза вижу. И он-то тоже с табурета вскочил, вокруг меня прямо так, с гармонью, и пошёл, гоголем! Эх…
Наталья махнула рукой, отвернулась.
– …А что я про это знала, какую такую любовь?! Всё носы братья́м подтирала, до того ли было? Вот и захолонуло меня, дуру… Так с того дня у нас с ним и покатилось. Я тогда как заболела, ничего, окромя Витьки, не видела. Не ходила, летала! И работа в руках горела! Мне бригадир норму увеличил, а что мне эта норма, я и две могу! На торфяник бегом, а с торфяника уж не бегу, лечу, Витька ждёт, знаю. Помню, лечу к нему так по жнивью за деревней, вся нараспашку, осень та тёплая была, а он к стогу прислонился, покуривает, ждёт. Он тогда весёлый был, глядит на