или вместе.
Сбор этот стоил ему немалого труда. Некоторые стихотворения были исторгнуты им из покрытых уже прахом или изорванных журналов, а другие, переходя из рук в руки писцов, более или менее грамотных, изменились до того, что едва были узнаны самим автором. Мы не говорим уже о тех, которые, прославляя удалую жизнь, не могли тогда и не могут теперь показаться на инспекторский смотр цензурного комитета, и о тех, кои исключены им из списка за рифмы на глаголы, ибо, как говорит он, во многоглаголании несть спасения.
Как бы то ни было, он… представляет команду эту на суд читателя, с ее странною поступью (allure), с ее обветшалыми ухватками, в ее одежде старомодного покроя, как кагульских, как очаковских инвалидов-героев новому поколению… Будут нападки – это в порядке вещей. Но пусть вволю распояшется на этот подвиг санкт-петербургская и московская милиция критиков! В лета щекотливой юности Давыдова малейшее осуждение глянца сапогов, фабры усов, статей коня его бросала его руку на пистолеты или на рукоять его черкесской шашки. Время это далеко! Теперь мы ручаемся, что он ко многому уже равнодушен, особенно к стихам своим, к коим равнодушие его, относительно их красоты или недостатков, не изменялось и не изменится. И как быть иначе! Он никогда не принадлежал ни к какому литературному цеху. Правда, он был поэтом, но поэтом не по рифмам и стопам, а по чувству; по мнению некоторых – воображением, рассказами и разговорами; по мнению других – по залету и отважности его военных действий. Что касается до упражнения его в стихотворстве, то он часто говаривал нам, что это упражнение или, лучше сказать, порывы оного утешали его, как бутылка шампанского, как наслаждение, без коего он мог обойтись, но которым упиваясь, он упивался уже с полным чувством эгоизма и без желания уделить кому-нибудь хотя бы малейшую каплю своего наслаждения.
Заключим: Давыдов не нюхает с важностью табаку, не смыкает бровей в задумчивости, не сидит в углу в безмолвии. Голос его тонок, речь жива и огненна. Он представляется нам сочетателем противоположностей, редко сочетающихся. Принадлежа стареющему уже поколению и летами и службою, он свежестью чувств, веселостью характера, подвижностью телесною и ратоборством в последних войнах собратствует, как однолеток, и текущему поколению. Его благословил великий Суворов; благословение это ринуло его в боевые случайности на полное тридцатилетие; но, кочуя и сражаясь тридцать лет с людьми, посвятившими себя исключительно военному ремеслу, он в то же время занимает не последнее место в словесности между людьми, посвятившими себя исключительно словесности. Охваченный веком Наполеона, изрыгавшим всесокрушительными событиями, как Везувий лавою, он пел в пылу их, как на костре тамплиер Моле, объятый пламенем. Мир и спокойствие – и о Давыдове нет слуха, его как бы нет на свете; но повеет войною – и он уже тут, торчит среди битв, как казачья пика. Снова мир – и Давыдов опять в степях своих, опять гражданин, семьянин, пахарь, ловчий, стихотворец, поклонник красоты во всех ее отраслях – в юной деве ли, в произведениях художеств, в подвигах ли, военном или гражданском, в словесности ли, – везде слуга ее, везде раб ее, поэт ее. Вот Давыдов!
Опыт теории партизанского действия[2]
Вступление
Занимавшись словесностью на коне и в куренях солдатских, я чувствовал, сколь необходимы для меня советы писателей. Видел также, что многие из предложений моих требовали и дополнения, и развития, а может быть, и совершенного исключения. Дабы удостовериться, которые места более других заслуживали порицания, я выдал в свет сей плод боевой моей жизни и просил всякого, кто не равнодушен к пользе службы, объявить мне свои замечания в журналах или письмами. Попытка моя была не без успеха: некоторые военные люди прислали мне рассуждения свои, исполненные истины, и я не замедлил исправить погрешности сего сочинения.
Выдавая в свет второе издание оного, я поставляю приятнейшим долгом изъявить господам критикам мою искреннюю признательность, и вместе с сим просить их о продолжении сотрудничества в усовершенствовании одной из немаловажных отраслей военного искусства, более приличной российским, нежели других государств, легким войскам.
Упрямство обозревать предмет не вполне, или судить о нем с мнимою предусмотрительностью, есть причина того понятия о партизанской войне, которое поныне еще господствует. Схватить языка, предать пламени несколько неприятельских амбаров, сорвать внезапно передовую стражу, или в умножении партий видеть пагубную систему раздробительного действия армии – суть обыкновенные сей войны определения. И то и другое ложно! истинная партизанская война состоит ни в весьма мелких, ни в первостепенных предприятиях; ибо не занимается ни сорванием пикетов, ни нанесением прямых ударов главным силам неприятеля; она объемлет и пресекает все пространство от тыла противной армии до естественного основания оной; разя в слабейшие места неприятеля, вырывает корень его существования, подвергает оного ударам своей армии без пищи, без зарядов, и заграждает ему путь к отступлению. Вот партизанская война в полном смысле слова!
Сие определение достаточно объясняет, что таковая война была бы совершенно бесполезна, если бы армии, будучи малосильны, действовали без магазинов и без забот о сохранении взаимных сообщений с государствами, к коим принадлежат они; но с тех пор, как умножили огромность армий, а с тем вместе ввели и необходимость сохранять неразрывную связь сосредоточием военных и жизненных средств и пособий, с тех пор и партии стали приносить пользу, прежде сего еще неизвестную.
И действительно, нельзя не заметить, что перемена военной системы сколько подвинула нас к совершенству, относительно части движения и битв, столько, с другой стороны, от затруднения пропитать скопившиеся громады войск на тесном расстоянии, понудила нас искать средства продовольствовать армии вне круга боевых происшествий, и через то разделить единство театра войны на два поля: на боевое и на поле запасов.
От сего произошло, что армии, отделя в особый предел все жизненные и военные потребности, подчинили действия свои части, исключительно обладающей сими потребностями; так что самые победы, умножая расстояние победоносной армии от её основания, подвергают оную гораздо значительнейшим опасностям в сравнении с теми, коими угрожаема побежденная армия, беспрепятственно сближающаяся с магазинами и заведениями своими, в поле запасов расположенными; что сообщение с означенным полем сделалось сомнительней с тех пор, как партизанская война поступила в состав предначертания военачальников, и что тот из них, который употребит более усилия к истреблению у противника необходимых для войны предметов, неоспоримо возьмет над ними поверхность и без генеральной победы.
Нравственная часть партизанской войны прибавляет вышесказанной новые выгоды: