что-то необходимое для усвоения. А зря: безусловной ошибкой этих либералов было по инерции считать главным противником коммунистов, учение которых изжило себя на российской почве еще во времена СССР, и заигрывание с «патриотами»-почвенниками, не без усилий которых коммунистическое учение и было дискредитировано в свое время. Центральным вопросом начала тысячелетия (и далеко не только в России) стал старый вопрос об отношениях индивидуальности и общества, истоки которого тянутся во времена Возрождения. И именно у Берлина содержатся доходчивые ответы на многие вопросы, ставшие в дальнейшем водоразделом между «либералами» и «патриотами» конца 1990-х, и превратившиеся в непроходимую стену в наши дни.
В истории российской философской мысли центр рассмотрения обычно группируется вокруг противостояния религиозных философов: славянофилов-почвенников и экуменистов-западников. Разделение достаточно грубое, и не учитывающее множества стоящих особняком оригинальных фигур, вроде Льва Толстого, в последнем периоде своей жизни находившегося в оппозиции ко всем подряд. Да и основатель всей этой дискуссии П. Я. Чаадаев с трудом поддается столь примитивной дихотомической классификации.
Так или иначе, но русскую философию ее золотого периода (вторая треть XIX — первая половина XX веков) обычно рассматривают через призму религии: именно религиозные русские философы (В. С. Соловьев, П. Флоренский, С. Булгаков, Н. Бердяев) выдвинули, как принято считать, наиболее оригинальные концепции. Революционеров — анархистов, материалистов и народников (А.. Герцена, М. Бакунина, Н. Чернышевского или Г. Плеханова) рассматривают отдельно, что на мой взгляд, есть просто отголосок советского наследия, когда, кроме этой последней группы, никого и не рассматривали вовсе. О том, что существует еще целая плеяда совершенно оригинальных космистов (Н. Федоров, Н. Рерих, В. Вернадский, К. Циолковский), оказавших огромное влияние и на религиозную и на материалистическую сторону русской мысли, поверхностная история российской философии предпочитает умалчивать — слишком трудно в них разобраться и классифицировать.
Исайя Берлин отличался от всех остальных исследователей российской философской мысли прежде всего тем, что религиозные философы сами по себе его совершенно не интересовали. Не то, чтобы он вообще игнорировал религиозную часть философии — понятно, что сделать это невозможно хотя бы потому, что существенная, если не сказать определяющая, часть философов вплоть до XX века относилась к идеалистам, признававших, как минимум, существование Творца. Но Берлин рассматривал любую философскую идею через призму взаимоотношений с общемировыми политическими процессами: насколько данная идея укладывается в общемировую тенденцию или противоречит ей, и насколько это существенно сказалось на практике (или хотя бы на других философских школах). По этой причине у него не встретишь упоминание, например, о прекрасно известном на Западе Н. А. Бердяеве: приверженность последнего оригинально-российскому понятию «соборности», конечно, чрезвычайно интересно с теоретической точки зрения (недаром Бердяева несколько раз выдвигали на Нобелевку по литературе), но никакого практического влияния ни на что оно не оказало.
Берлин с самого начала, в работе 1955 года, в русском переводе названной «Рождение русской интеллигенции»[15], делает довольно обидно звучащий вывод:
«Все, чем жила тогда мысль, как правило, завозилось из-за границы, и вряд ли хоть одна из ходовых в России XIX века политических или социальных идей родилась на отечественной почве. Может быть, лишь толстовский принцип непротивления злу так или иначе русский, — это до такой степени оригинальный вариант христианского учения, что в устах Толстого он возымел силу подлинно новой идеи. В целом же, насколько могу судить, Россия не внесла в сокровищницу человечества ни одной новой социальной или политической мысли: любую из них легко возвести не просто к западным корням, но к той или иной конкретной доктрине, исповедовавшейся на Западе восемью, десятью, а то и двадцатью годами раньше» ([1], стр. 20).
Если учесть то, что говорилось ранее о принципах, по которым Берлин фильтровал философские идеи, мы должны признать его правоту: действительно, ни одна оригинальная российская идея XIX века не имела выхода в практику, и не сказалась на течении мирового политического процесса. Славянофильство, как ни удивительно это звучит для русского патриотического сознания, также имело западные корни, и Берлин со всей определенностью это показывает. Но совершенно не этот факт (на который уже остервенело набрасывались записные патриоты[16]) был целью и главным содержанием его исследования. Берлин, во-первых, очень доходчиво и внятно объясняет происхождение и положение интеллигенции, как специфически русского явления. Во-вторых, Берлин разъясняет вопрос о причинах революционного настроя этой прослойки, причем независимо от позиции носителя (консерватор он, славянофил, анархист или западник-экуменист) — то, для чего Бердяеву понадобилось писать целую книгу[17], Берлин растолковывает на нескольких страницах.
Берлин рассматривает интеллектуальное поле в России, как девственно чистое вплоть до вступления русской армии в Париж в 1814 году, с чего начались контакты с Западом и проникновение в Россию западной философии, в первую очередь – немецких романтиков. На этом фоне неудивительно, что отдельные идеи, которые в европейском климате даже не очень выделялись на фоне огромного философского наследия прошлого и деятельности других современников из разных стран, в России были восприняты, как откровения свыше. Тем же самым Берлин объясняет привилегированное положение писателей и поэтов («Поэт в России больше, чем поэт!»), растянувшееся на полтора столетия и сошедшее на нет только в девяностые годы XX века:
«Любой русский писатель чувствует себя выступающим перед публикой, как бы дающим показания на суде; а потому малейший промах с его стороны — обман, лукавство, снисходительность к себе — вырастает в чудовищное преступление. Работая за плату, он бы скорее всего не зависел от общества так жестко. Но, обращаясь к публике в качестве поэта, романиста, историка или в другой общественной роли, он принимает на себя всю полноту ответственности за то, куда зовет и ведет людей. А если в этом его призвание, тогда он связан своего рода Гиппократовой клятвой служить истине и ни на йоту не отклоняться от нее, без остатка посвятив себя избранной цели» ([1], стр. 26).
Отсюда же и радикализм и обостренные отношения между практически всеми направлениями русской мысли XIX века — вплоть до личного разрыва между недавними друзьями. Берлин очень наглядно показывает, как Тургенев, пытавшийся занять позицию объективного наблюдателя (каковая, кстати, удалась ему даже с некоторым блеском), и ни с кем не ссориться, добился лишь того, что с ним разругались абсолютно все, от Царской охранки до народовольцев-радикалов, что очень хорошо характеризует общественную обстановку того времени (см. ссылку на очерк о Тургеневе далее).
Берлин, конечно совершенно прав в своей оценке причин обостренности интеллектуального климата в России, но справедливости ради следовало бы упомянуть о том, что и в более «приглаженной» и «плюралистичной» Европе, реализация некоторых идей сопровождалась ничуть не меньшими кровавыми драмами, общественными катаклизмами и несправедливостями, чем век с небольшим спустя в России, разве