хвост и колотясь от студёного ветра. Уже глубокая ночь и весь город спит.
Безжалостный осенний ветер растрепал крылья и усеял всю остановку белыми перьями. Ангелу очень холодно, а тут ещё рядом проносится машина, окатив его с ног до головы ледяной водой. Ангел трясётся ещё сильнее, чтобы хоть как-то согреться, он начинает переминаться с ноги на ногу.
Ветер крепчает – пронизывающий, жестокий. От отчаяния ангел, закрыв глаза, начинает потихоньку скулить. Вдруг – удар поддых. Ангел открывает глаза и видит двух патрульных в голубом камуфляже, глядящих на него со злобным интересом.
– Чё, бля, орёшь? Люди спят!
В ответ ангел лишь виновато улыбается.
– Чё, наркоман что-ли? Слышь, Андрюха, забираем этого панка, хули, поразбудит весь район…
В дежурке грустный седой капитан пробует допросить ангела, но тот молчит и только нимб над его головой помигивает, как испорченная люминисцентная лампочка. Капитан расстраивается, надевает на ангела наручники и ведёт в камеру.
В камере капитан начинает лениво бить ангела. Ангел продолжает виновато улыбаться и подставляет под удары дежурного то правую, то левую щеку. Изрядно вспотев и обидевшись на задержанного, капитан приносит резиновую дубинку и бьёт ангела изо-всех сил. Ангел, взвизгнув, левитирует под потолок. Капитан пытается достать его шваброй, но не дотягивается. Тогда капитан зовёт на помощь двух курсантов и те приносят стремянку. Матерясь, они снимают ангела из-под потолка.
Теперь его бьют уже втроём.
kabriolet
Był jeden człowiek.Nigdy nie patrzył w niebo, lecz zawsze patrzył pod nogi.
Patrzył, bo szukał.
No i znalazł pewnego razu walizkę. Taką stara rudą walizkę. A wewnątrz – amerykańskie pieniążki.
Za tą kasę człowiek dużo czego sobie kupił. Dom, jeszcze jeden dom, sklep, jeszcze jeden sklep, jeep, jeszcze jeden jeep, złote wykałaczki do zębów.
I kabriolet.
Raz wracał w nocy z Wawy. Zatrzymał się. Podniósł głowę. Zobaczył po raz pierwszy w życiu zamiast żółtej lampki na skórzanym suficie bezkresne gwiaździste niebo.
I zwariował.
в ведро
И снова задевать плечами день
Брести вперёд – лицом против теченья
А к ночи потерять ногами дно
И снова всплыть к утру
И снова жить -
Надев на голову
бездонное ведро
Чау-чау
А ведь тогда-то они призадумаются! Папеньки и маменьки… Со стула надо спрыгнуть точно-точно в тот момент, когда в двери зашерудят ключами, даже чуть позже, а то и впрямь можно удавиться.
Чу! Идут по лестнице. Папеньки и маменьки… На раз-два-три! Вот ключ, вот дверь заскрипела…три! Больно-то как! Папеньки и маменьки…
Они стоят, наблюдая её агонию, сложив руки на груди, не пытаясь ей помочь. Когда всё заканчивается,папенька, глядя на искажённое лицо с выпученными глазами и вываленным синим языком, говорит:
– Я вот подумал, дорогая, не завести ли нам собачку. Чау-чау.
Мурлындия
"Не Африка, не Индия,
На целый свет одна
Мурлындия, Мурлындия -
Чудесная страна!"
(А. Солянов)
Мира бубнит – посадят, вас посадят, а не посадят, так прибьют и будешь ты лежать мёртвый и ненужный на бетоне и кто тогда меня поцелует и кто тогда станет тобой для меня. Посадят, посадят, как традесканцию, как кактус – в серый унылый пожизненный горшок – навсегда.
А у нас ведь могут – навсегда. И горшки, надо сказать, у нас на каждый кактус найдутся. И на каждый баобаб – пила.
Но Мира бубнит, а меня все не сажают и Мира показывает, стоя у зеркала – видишь – ещё один седой? Это не мой седой, это из-за тебя седой, это твой седой. А потом, когда я хочу спрятать заначку – четвертинку “Имперского коньячного”, я нахожу за книгами на полке мирину заначку – пол литра “Имперского водочного”.
У нас нет детей. У нас нет домашних животных. Нас с Мирой крепко связывает этот “твой-мой” седой волос и он же режет нас до самой кости.
Мы бы расстались уже давным-давно, но меня всё не сажают.
Я пришёл в Подполье ещё в Институте. Империя тогда не была вездесуща и жестока, а Подполье напоминало скорее студенческий театр.В то время можно было что-то там публично обсуждать, устраивать митинги, дискуссии, вполголоса возмущаться. Власть позволяла нам играть в оппозицию, чтобы мы были на виду, чтобы чуть что – сразу всё.
“Чуть что” случилось, когда к власти пришли Верные Делу Империи. И сразу – “всё”.
Мы уже год как были знакомы с Мирой и я начал учёбу на пятом, последнем курсе Института. Тогда ещё существовали факультеты, то есть можно было изучать какой-то определенный свод наук и быть не просто Мудрейшим, а физиком, химиком или учителем. Я должен был стать учителем омпетианской литературы. Тогда омпетианская литература ещё не выродилась в дешевые комиксы без текста и мыльные звукосериалы, бесконечно звучащие по радио.
В ту среду, на следующий день после выборов, в Институт пришли вооруженные Верные – сперва они оцепили здание, а потом стали выводить нас во внутренний дворик – аудитория за аудиторией, группа за группой. Моя группа занималась в библиотеке на шестом этаже и мы были последними, за кем пришли.
“Вы должны срочно покинуть здание. Это чрезвычайная ситуация, необходима эвакуация”– строго говорили Верные и не желали сказать ничего больше. Мы спускались по лестнице, старой, деревянной просторной лестнице, помнящей школяров ещё позапрошлого века, Верные шли вниз вместе с нами, в своих белых комбинезонах похожие на бригаду эпидемиологов, все студенты подавленно молчали, кто-то попытался пошутить, но осекся.
Окна лестничной клетки выходили во внутренний институтский дворик,там была площадка для торжественных мероприятий, а вокруг неё росли густые ели. Когда мы были на уровне второго этажа из дворика донеслись первые выстрелы. Деревья заслоняли обзор, началась паника и мы рванули наверх, сметая Верных, кто-то побежал вниз, стали стрелять уже на лестнице, очередями и одиночными – часто-часто. За нами никто не погнался, но стрельба внизу усиливалась. Мы сняли с петель чердачную дверь и ушли по крышам.
В тот день из тысячи человек спаслась лишь дюжина. Во всей Омпетианской Империи расстреляли студентов, учителей и священников. Тех, кому удалось спастись, не преследовали. Нас оставили жить и знать.
Что было потом – каждому известно. Что было потом – это то, что есть теперь.
Страшная, запуганная, грязная страна, в которой люди ненавидят друг друга и самих себя. Страна, которая забыла, что бывает иначе. Страна, которая уже