«старой» России и «новой», который он дерзко сравнил с антагонизмом в царской семье. Ни произвола при выборе Петром «места сего», болота, для строительства новой столицы, так и оставшегося Божьим наказанием для всех ее обитателей: вот уж воистину «строитель чудотворный» (как, впрочем, не смел злословить императора этот даже не камер-юнкер). Ни августейшего братца, сказать о котором при описании его беспомощного состояния, что он «со славой правил», можно, только чтобы над ним посмеяться – и при этом, ясное дело, уколоть преемника… Ладно, и мы посмеемся, и мы уколем – на днях, когда произведем этого пожилого сочинителя и любовника в камер-юнкеры вместе с мальчишками.
Вероятно, задевало венценосного читателя и еще что-то, в чем он, однако, не мог дать себе ясный отчет. Этот неудачник, этот неприятный Евгений, его подданный, тоже кого-то напоминал… Николай не читал «Езерского», но о «Моей родословной» мог знать от Бенкендорфа. В «Моей родословной» – «водились Пушкины с царями» и «когда Романовых на царство / Звал в грамоте своей народ, / Мы к оной руку приложили». В «Езерском» предки Евгения «и в войске и в совете, / На воеводстве и в ответе / Служили князям и царям», и когда «приял Романов свой венец… / Тогда Езерские явились / В великой силе при дворе». Но даже без промежуточного героя «Езерского» Пушкин производил Евгения, оставленного в «Медном всаднике» без «прозванья»,
Хотя в минувши времена
Оно, быть может, и блистало
И под пером Карамзина
В родных преданьях прозвучало, –
производил самым этим небрежным «хотя» – из тех же древних родов, что и его собственный, о котором он с вызывающей бестактностью свидетельствовал, что его, поэта, предок ставил на царство менее родовитого предка Николая.
В той же «Моей родословной» Пушкин в неподобающе легкомысленном тоне и опять-таки с открытым выпадом против царя, царя вообще, вспомнил, что
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им.
Его пример будь нам наукой:
Не любит споров властелин.
(В «Езерском», дойдя до этого места и написав «При императоре Петре», он оборвал рассказ многоточием, возможно имея в виду, что то, как обошелся с пращуром Евгения Петр, он покажет в «Медном всаднике», перенеся казнь на самого Евгения.)
Словом, для человека, который знал о Пушкине немало и личного, и его взгляды, и манеру письма, преподносящую важнейшие вещи не в лоб, а под таким углом и с той прикровенностью, при которых эти вещи воспринимаются гораздо значительнее, чем поданные в лоб, Евгений был, конечно, не alter ego Пушкина, но и не мог быть от него вполне отделён. В своем безумии похожий на Неву, он в своей недосягаемости для чьей бы то ни было власти походил на поэта. Он грозил царю, как бунтующие волны, а поэт… Да вот же:
…Мрачный вал
Плескал на пристань, ропща пени
И бьясь о гладкие ступени,
Как челобитчик у дверей
Ему не внемлющих судей.
Это мог Пушкин написать о себе самом, это о́н хотел пробить головой стену, когда, укоряя в бессердечности, челобитничал за декабристов перед не внемлющим ему судьей. Как и Петр к Евгению, Николай был «обращен к нему спиною».
Царь не мог не узнать столь явной ссылки на притчу из 18-й главы Евангелия от Луки. Судья неправедный долгое время не хотел внять жалобам вдовы, «а после сказал сам в себе: хотя я и Бога не боюсь и людей не стыжусь, но как эта вдова не дает мне покоя, защищу ее, чтобы она больше не приходила докучать мне. И сказал Господь: слышите, что́ говорит судья неправедный? Бог ли не защитит избранных Своих …хотя и медлит защищать их?».
Все, что в «Медном всаднике» касается царя, характеризуется гордостью, величием, пышностью – главными в христианстве грехами; все, что Евгения, – главными христианскими добродетелями: смирением, бедностью, нищетой. Уже когда страсть, но еще не безумие берет над ними верх, он оказывается словно бы в пространстве языческих измерений: «перевозчик беззаботный / Его за гривенник охотно / Чрез волны страшные везет» – к смерти, как Харон. В безумии он ведет себя как впавший в священный экстаз идолопоклонник в капище. Однако его бунт той же природы, что бунт Иова: он требует объяснения, правда ли, что «вся наша / И жизнь ничто, как сон пустой, / Насмешка неба над землей», но, получив страшный ответ, опять смиряется, смиряет «муку сердца», снимает с головы изношенный картуз.
В своей последней смиренности он – ничто, его уход из жизни никем не замечен. Вместо него другой «чиновник посетит, / Гуляя в лодке в воскресенье / Пустынный остров». Чиновник заменит его вполне, но именно как чиновника, как идеального гражданина петровской империи. Божия же стихия его души – непобедимо живая, почему в конце концов его и «похоронили ради Бога».
Н. А. Некрасов
◆
Мороз, Красный Нос
А. Г. Венецианов. Гумно. 1822–1823 годы. Государственный Русский музей.
А. Г. Венецианов. Капитошка. 1830-е годы. Государственный Исторический музей.
А. Г. Венецианов. Старая крестьянка с клюкой. 1830-е годы. Государственная Третьяковская галерея.
А. Г. Венецианов. Спящий пастушок. Между 1823 и 1826 годом. Государственный Русский музей.
Смерть и зима
Ни один русский поэт не был так использован государственной советской идеологией, как Некрасов. Семьдесят с лишним лет он являлся официально назначенным и утвержденным «глашатаем передовых идей революционной демократии», «выразителем интересов и чаяний трудового народа», «певцом народного горя, верящим в будущее России». Прибавим к этому четверть века подобной прижизненной репутации, толпу молодежи, выкрикивавшей над его гробом: «Выше Пушкина! Выше Лермонтова!», и десятилетия два сравнимой с этим славы посмертной. Никто не оставил в своих стихах такого количества автохарактеристик, которые поколениями завороженно прилагались к Некрасову, такого количества афористических формул, уснащавших миллионы школьных сочинений и тысячи публицистических и пропагандистских статей.
Сам Некрасов, однако, если и соглашался на эти ярлыки и восторги, то скорее волей-неволей, если и признавал свою «миссию», то больше декларативно. Его на пороге смерти заклинания о нерушимой связи с «честными сердцами» звучат неискренне, заявление, что «не русский – взглянет без любви / На эту бледную, в крови, / Кнутом иссеченную Музу», – из разряда общих мест, притом лукавых: дескать, без любви взглянул, стало быть, и не русский. Чужеродным в этом ряду выглядит «венец прощенья, дар кроткой родины», который он держит в слабеющей руке: прощения за что? За то, что не защитил Музу от кнута? Недостаточно сделал для кроткой родины? Изменял выбранному «честными сердцами» направлению? Не столь наивен был этот поэт. Вещи «с направлением», то есть либерально направленные, в которых в середине прошлого века не было недостатка, Некрасову «стояли поперек горла», как вспоминает один из его сотрудников: «Нынче, – жаловался он, – разве ленивый пишет без направления; а вот чтобы с дарованием, так не слыхать что-то…»
Здесь – источник всех парадоксов, возникающих из сопоставления судьбы и творчества Некрасова, корень противоречия между биографией и стихами. Намерение жить как можно благополучнее, барином, присутствие холодного расчета в самых близких отношениях, жесткий деловой подход к литературе, и: «От ликующих, праздно болтающих, / Обагряющих руки в крови, / Уведи меня в стан погибающих за великое дело любви». Пропасть отделяла реальность от направления, и мостом через нее было дарование.
Школьные, усредненные, упрощенные мерки хороши, чтобы, с них начав, прийти к жизненным – что бы мы под этим словом ни подразумевали: обиход, эстетику, мораль, абстракции. Инстинктивное отношение школьника к школе – неприятие; сознательное отношение к ней в дальнейшем – пересмотр школьных знаний в сторону более или менее насмешливого их опровержения. Пассажи вроде «муза мести и печали» или «гражданином быть обязан», затверженные и затвердевшие в бессмыслицу от бесчисленного употребления по всякому поводу, – или без повода, а в качестве несильной, но все-таки козырной карты, которая пусть даст немного, зато и не выдаст, – остаются в памяти на уровне множества демагогических мантр, сопровождающих вступление подростка в чуждую жизнь взрослых. Однако позже, при перечитывании через много лет, некрасовские «неблагородные» строки вдруг трогают именно как беззащитно звучащий и бесстрашно решившийся