если отдают прииски в аренду: хоть артелью бери, хоть один становись, копайся.
— Потому, что настоящий горняк не пойдет, вот почему.
— А почему же не пойдет?
— Потому, что затопите шахту в первую неделю.
— А если не затопим?
— Без электричества не пустите пульзометр{18} или помпу{19}.
— Мы понимаем, только как же рабочему человеку не работать?
— Работайте, пожалуйста, только речь о том, смотри в оба.
— А не все равно, у кого работать? Одинаково для нас.
Шахтер поглядел в глаза Мигалову, как приятелю, и презрительно отвернулся от пассажиров с сундучками.
— Им все равно, сколько ни толкуй. Эх, темнота, темнота. — Он грозно нахмурил брови. — Вы слыхали вообще про 12-й год или не слыхали? Нет? Я так и думал. Не слыхали! Что же еще надо было сделать, чтобы они услыхали. Полгосударства, что ли, убить или каждому в ухо выстрелить?
— А сам-то видал?
— Я-то видал.
— Расскажи, пожалуйста, — попросил Мигалов.
— Долго рассказывать. Бастуем, значит, себе спокойно. Разговор пошел, будто арестовывать главарей из бюро начнут. Решили подать каждый от себя заявление, что я, мол, бастую сам, никакие агитаторы мне не указывали и, дескать, буду бастовать до удовлетворения всех требований. А они ночью сели в поезд и давай ездить собирать комитетчиков. Тихонько, без огней. Фонариком подадут сигнал, поезд остановится, стражники с подножек — и в казармы. В казармах спали. Со свечами искали на нарах. Побрали кое-кого и скорым маршем в Бодайбо увезли. На Федосиевском собралось тогда до двух тысяч шахтеров. Трещенков{20} выставил солдат, но тут не вышло ничего, ребята разошлись. Наш Андреевский, Утесистый и Васильевский с пяти утра двинулись к инженеру Тульчинскому прямо на квартиру. Он обещал к двум часам дать ответ относительно арестованных. Разошлись, пообедали и опять к нему за ответом на Надеждинский. К нам александровцы, пророкоильинцы присоединились. На полверсты растянулись. Глядим, поезд подвалил на Надеждинский, а в нем солдаты. Мы топаем и топаем. В рукавицах, в карманах заявления несем. День ясный, от снега весной пахнет. Не дошли до места сотни шагов, — глядим, солдаты бегом рассыпаются поперек дороги. От начальства стражник бежит и кричит, чтобы поворачивали на нижнюю дорогу, а какое там поворачивать: мы ее уже прошли. Сзади напирают: там ничего не слышат и подтягиваются в кучку. Смотрим, инженер Тульчинский к нам бежит. Вокруг него толпа образовалась, ждем ответа, объяснит. Остановились и задние. Кто на штабель залез, кто на бревнышках уселся и закуривает.
— Вдруг как стегнет, будто ситец кто разорвал. Глянул, — бегут, спотыкаются, падают Ведь спиной стояли, не видели, как целят. Опять залп. Как косой подрезало, все легли на землю. Тульчинский поднимает руку, фуражкой машет: «Не стреляйте!» По имени, отчеству называет ротмистра. Какое там, — пачками резать начали.
— Наконец, кончилось. Стали подниматься, хотели раненых унести, но не позволили. Положили обратно на снег и стали уходить. Я лежал под дровами. Какой-то молодой шахтер, весь в крови, три раза вскакивал из кучки убитых. Как пьяный, качается, поднимает руки и кричит: «Добейте же меня». Солдаты в этот день на почте деньги сдавали в Россию — по сто, по двести рублей. По карманам убитых собрали. А Трещенков — ротмистр — получил две тысячи четыреста рублей. Все это выяснилось, когда ревизия сенатора Манухина приехала и начала допрашивать по этому делу.
— Оглянулся я, — кругом ворочаются, ползут по снегу, стонут. Вскочил и побежал, спотыкаясь, падаю на убитых, весь в крови. Помню, последний раз упал возле чьей-то руки. Очнулся в больнице на полу. Никакой помощи всю ночь. Только священник то и дело за дарами посылал; причащал и исповедовал. Двести семьдесят убили и двести пятьдесят ранили. А там кто его знает. Трещенков будто хвалился, что девятого января тоже не всех показала полиция, много утаила. Он и там был на расстреле.
Мигалов достал папиросы, угостил рассказчика. Старатели отвернулись, как будто они ничего особенного не услышали. Один недружелюбно буркнул:
— Не всех же побили, ты-то живой сидишь…
Шахтер молча усмехнулся и свалил на сторону треуху. Все увидели глубокий шрам на виске и разорванное ухо.
Поезд замедлял ход. Все тот же старатель, собирая вещи, сказал:
— Кто его знает, что и как оно было, мы не видели ничего…
Шахтер устало опустил веки.
К концессии Мигалов с самого начала чувствовал неприязнь, но до сих пор личная обида, нанесенная ему концессионерами, занимала первое место.
Рассказ очевидца — участника страшного события напомнил ему, что он ведь такой же рабочий, как те, кого убили возле моста и зарыли как заразных, без родных, без друзей, в обшей яме. Он блеснул глазами.
— Какой же вывод, товарищ?
— Не знаю, — угрюмо сказал шахтер, но смягчился и добавил:
— К чертовой матушке, пусть сами лезут в рудники.
— Вот это правильно. Руку, товарищ, — Мигалов протянул руку шахтеру, но тот спрятал свою в карман.
— Не торопись. Говорят, надо оставаться. В рудкоме дезертиром меня назвали. Может быть, дезертир. Но я не буду работать. Не могу.
Шахтер неожиданно ласково поглядел в глаза Мигалову и, словно извиняясь, поднял руку к груди.
— Не могу, понимаешь, не могу. Как вспомню — не могу. Ты меня не слушай. Сам обмозгуй. Серьезное это дело. Старателишки — другой. Им все равно. Их ничем не проймешь. «Не всех же побили», — вот что для них основное. А самое главное — они-то живы, и самородок надеются найти. Темнота чертова. — Лицо шахтера снова потемнело и глаза сделались гневными.
— Вот из таких-то что хочешь можно сделать. Веревку свить можно. И совьют опять.
6
Вместо трех-четырех дней Мигалову пришлось провести в Бодайбо неделю: не так-то легко найти подходящую квартиру. Осматривая квартиры, он мучился, колебался и не решался остановить выбор на той или другой. В одной, хорошо обставленной квартире, в которой, по словам хозяйки, жил три года инженер, уборная находилась в самом помещении, в прихожей, да еще рядом с кухней. Хотя она была похожа на уютную горенку, светленькую, с розовыми обоями, но, чтобы ходить до ветра в помещении, — он не мог себе представить. Так и отказался. За ценой он не стоял. Деньги были — лишь бы понравилась Лиде. Наконец нашел подходящую: четыре комнаты и кухня. Мебель, шторы, зелень на окнах в горшочках, обернутых резной бумагой. Один, несмотря на позднюю осень, цвел белыми цветами. Хозяйка обещала проветрить мягкие кресла, диван, дала слово освежить краску на дверях, побелить потолки.
Непривычные хлопоты нисколько не утомляли, наоборот, являлись необходимой частью его новой жизни. Еще бы не хлопотать! Если старший смотритель смог дать жене покойную жизнь,