class="p1">Я поднялся, расшатался и пошел за ним вслед.
Вместо того, чтобы пройти стеклянной галереей он двинулся в круговой коридор. Я за ним; конечно, нельзя же мне было отступать, идя за моим старшим. Однако, ему было не особенно трудно держаться там: он двигался почти на четвереньках. Цепляясь за зубцы, то руками, то ногами, он передвигался с легкостью краба, скользящего по покатому склону скалы.
Что касается меня, то я едва дышал, во-первых, из-за этой песни, а затем из-за ветра, который все крепчал.
Старик попробовал веревки, которыми была привязана лебедка, и я видел, как легко сгибались канаты под одной его рукой!
Нет наш старший на Ар-Мен не красная девица! Он видал кое-что посерьезнее, чем ветры, равноденствия. В одном месте он оказался чем-то недоволен и, усевшись верхом на галерею, нагнувшись над самой бездной, привязал покрепче какое-то кольцо. Затем он вошел в клетку с лампами, поднял фитиль с одной стороны, смазал механизм с другой, и, удовлетворенный своим обходом, отправился назад по той же дороге, как и пришел, через мою комнату. Я было задал ему вопрос по поводу моих обязанностей. Но он даже не слышал меня. Я думаю, что он спал на ходу, этот человек, спал как глухой!
Погружаясь в спираль лестницы, он снова начал стонать свой убийственный напев. Все ту же песенку плакальщицы, провожающей дьявола в могилу, и на слове: любви — издал последний совиный крик:
— У-у-у — ви-и!
От которого у меня встали волосы на голове.
Чтобы смочь снова заснуть спокойно, мне пришлось перебрать все проклятия, которые я когда ни-будь знал.
III.
Прошли две недели, похожих одна на другую, как две капли воды, а я уже чувствовал себя так, как будто пробыл на маяке двадцать лет. Но за эти две недели я и пережил всю тяжесть тех двадцати лет, которые еще лежали передо мной темной грудой. Первые моменты страданий — самые длинные. Я испытывал какое-то беспокойство, движения мои становились медлительнее, я обращался в старика.
Слушая море, бившееся о подножье маяка, изрыгая мне волны ругательств, я понял многое раньше совершенно ускользавшее от меня.
В течение дня все шло вполне нормально: завтракали, курили трубку, чистили разную домашнюю утварь или наводили блеск на казенные инструменты, обедали, курили трубку, а при наступлении вечера запаливали ее и маяк. Но, как только лампы начинали простирать во все стороны свои розовые руки, дело менялось... Описав небольшой круг на эспланаде, если позволял ветер, мы присаживались на минутку на одной из плит, выглядывали первую звезду в ожидании своей вахты. Однако, звезды не показывались, небо принимало оттенок красной меди, вода становилась черной, как смола, и какая-то необычайная дурнота схватывала вас за горло. Можно было подумать, что вы куда-то несетесь на всех парах.
Наше существование представляло из себя заранее урегулированный механизм; нельзя было пропустить ни малейшего движения, не поломав всей машины. Мы держали в своих руках путеводный факел для кораблей, и, я убежден, что мы скорее зажгли бы себя, чем обманули их доверие. Но что было выпущено из вида это — поведение маяка во время свободное от службы. Да, этого морское начальство в Бресте не предусмотрело, как и поведения старика!..
На другой день после концерта, заданного мне наверху, я внимательно осмотрел моего старшего и заметил, что у него больше не было волос; он их или спрятал под свой шерстяной колпак или... снял их. Черт! Это должно быть так и есть, потому что у него не осталось ни одного волоска. Этот человек был совершенно лысым, во всяком случае, по утрам. Впрочем, это меня совершенно не касалось. Я был наполовину надзирателем, наполовину слугой. Мое положение выяснялось довольно плохо. Старик предпочитал со мной не разговаривать. Он хрюкал, точно свинья, или пел, как молодая девица, но, очевидно, не говорил, как обыкновенный человек. Без сомнения я ему не нравился.
Время от времени я принимался разговаривать сам с собой, чтобы иметь хотя какое-нибудь общество. В период моего обучения, в государственных общежитиях, товарищи не отличались особенной говорливостью, но все-таки иногда бывало чему и посмеяться. Во время плаваний, в трюме, тоже обмениваешься впечатлениями с соседом по топке. Здесь — ничего, молчание; иначе говоря, только и слышишь, что рев океана.
Я рассказал старику о моих стоянках в разных портах, целые истории о Китае, и много разных приключений, которые никогда со мной и не случались. Он мотал головой между двумя ломтями хлеба, издавал что-то вроде клохтания подавившейся курицы, выплевывал куски корок или обгрызки сала и затем погружался в созерцание пола.
Один раз он вымолвил очень грубым тоном.
— Может быть и да... и потом прибавил сквозь зубы:
— Может быть, и нет.
Ночью — другая песня, в буквальном смысле слова. Он поднимался взглянуть на лампы, все равно была ли это его очередь, или моя, неся таким образом двойное дежурство, не спрашивая меня ни о чем, не отдавая мне никаких приказаний, переваливаясь с ноги на ногу, двигаясь всегда со своей песней на губах. Этот милый напев девчонки, испускающей свой последний вздох под каблуками какого-нибудь пьяного парня!
Он надевал свои волосы, две длинных космы светлой шерсти, которые висели как уши болонки, и у него появлялся нежный голос умирающего в петле.
Я думал:
— Этот старик с большими странностями, но они не мешают ему быть безупречным служакой. У него все было в полном порядке. Наверху маяк содержался, как бальная зала.
Ну, а что было в нижних этажах, до этого морскому начальству не было никакого дела, и там царила грязь, какая бывает только у дикарей. Если он заботливо собирал все крошки, а с ними и все свои плевки, прямо пальцами, не особенно обращая на это внимание, то мел он, во всяком случае, не каждую неделю, и по углам валялись отвратительные отбросы. Одна из наиболее чистоплотных его привычек — отправлять все свои нужды рядом с дверью — придавала нашей еде специальный аромат. Меня тошнило. Я вычистил около двери, так как, по моему мнению, морских волн добиравшихся туда было не достаточно и, как-то утром, обернув разным тряпьем половую щетку, занялся туалетом нашей второй палубы, не жалея ни мыла, ни воды. Вылезший из своей дыры старик косо посматривал на меня. Я показал ему побелевшие стены, вычищенную дверь и каменный пол чистый, как только что подметенное гумно...
Раз в две недели мы имели право на землю.