Направляясь из спальни в салон и пройдя его насквозь, вы бы наткнулись на огромнейшую старинную лаковую ширму, родиной которой является не просто Китай, а Коромандель. Этой ширмой была прикрыта дверь, ведущая в третью комнату, всю увешанную коврами; из всей мебели в ней стояли только круглый столик и кресло, оба красного дерева, да сервант, на мраморной подставке которого виднелись два ведерка из накладного серебра и золота для охлаждения шампанского. Однако все стены — разумеется, стены комнаты — были заставлены рядами застекленных шкафов, содержимое которых служило достойным и драгоценным приложением к кухне.
У каждого из этих шкафов было свое назначение.
В одном из них сверкало массивное серебро; сервиз белого фарфора с зеленой и золотой каймой и с вензелем шевалье; красный и белый богемский хрусталь, изящество его форм и тонкость линий, несомненно, должны были улучшать вкус вина, которое в нем подносили ко рту и мимо двух чувственных губ отправляли на дегустацию к нежным вкусовым бугоркам неба.
Во втором шкафу возвышались пирамиды столового белья, шелковистые переливы которого свидетельствовали о его тонкости и изысканности.
В третьем, как дисциплинированные солдаты на параде, неподвижно выстроились, встав по росту в две или три шеренги, столовые и десертные вина, привезенные из Франции, Австрии, Германии, Италии, Сицилии, Испании, Греции, заключенные в свою национальную посуду, в бутылки самой разной формы: одни коренастые с коротким горлышком, другие изящные и вытянутые, вот эти с этикеткой на пузатом животике, а те оплетенные соломой или тростником, — все такие пленительные, многообещающие, будоражащие одновременно и воображение и любопытство, окруженные с флангов, подобно тому, как армейский корпус бывает окружен легкой конницей, ликерами — космополитами в стеклянных кирасах всех цветов и всех форм.
И, наконец, в последнем, самом большом, цеплялись за стены, висели по углам, нежились на полках разнообразные съестные припасы: паштеты из Нерака, колбасы из Арля и Лиона, абрикосовый мармелад из Оверни, яблочное желе из Руана, конфитюры из Бара, консервы из Мана, горшки с имбирем из Китая, пикули и разнообразнейшие английские соусы, стручковый перец, анчоусы, сардины, кайеннский перец, сушеные и засахаренные фрукты — все то, что милейший мудрец Дюфуйю определяет и обозначает двумя словами, полными экспрессии и достойными того, чтобы быть запечатленными в памяти всех гурманов; съестные припасы.
После этого осмотра дома, возможно, несколько подробного и излишне детального, но тем не менее показавшегося нам необходимым, читатель без труда догадается, что шевалье де ля Гравери был человек, весьма сострадательно относящийся к своей собственной особе и проявляющий огромную заботу об удовольствиях своего желудка. Однако, дабы ни одна из черт того наброска портрета шевалье, что мы делаем, не осталась в тени, мы добавим, что эта ярко выраженная склонность к чревоугодию противоречила другой мании достойного дворянина — воображать себя постоянно больным и каждые четверть часа измерять свой пульс; добавим также, что он был ревностным коллекционером роз. И вот, дойдя до этого места в нашем повествовании и чувствуя, что дальнейший наш рассказ будет невозможен не только если мы не сделаем здесь остановку, но прежде всего если мы не вернемся на сорок восемь — пятьдесят лет назад, мы просим у нашего читателя позволения поведать, каким образом бедный шевалье приобрел эти три слабости.
Глава IV,В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ, КОГДА И ПРИ КАКИХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ РОДИЛСЯ ШЕВАЛЬЕ ДЕ ЛЯ ГРАВЕРИ
Пусть никто особенно не удивляется этому возврату В прошлое. Впрочем, читатель должен был это предугадать, видя, что мы встретились с нашим героем в возрасте, когда обычно самые интересные приключения в жизни, то есть любовные приключения, уже позади; впрочем, я обязуюсь не заходить дальше 1793 года. В 1793 году барон де ля Гравери, отец шевалье, находился в тюрьме Безансона под двойным обвинением: в отсутствии патриотизма и в переписке с эмигрантами.
Барон мог бы в свою защиту сослаться на то, что, с его точки зрения, он повиновался всего лишь самым священным законам природы, посылая своему старшему сыну и своему брату, находящимся за границей, некоторую сумму денег; но есть такие периоды, когда общественные законы стоят выше законов природы, и барон де ля Гравери даже и не помыслил прибегнуть к этому оправданию. А его преступление было из числа тех, что в то время самым верным образом приводили человека на эшафот.
Баронесса де ля Гравери, оставшись на свободе, предпринимала, несмотря на последние месяцы беременности, самые отчаянные шаги, чтобы организовать побег своего мужа.
Благодаря золоту, которое направо и налево расточала эта несчастная женщина, ее небольшой заговор подвигался довольно успешно. Сторож обещал ослепнуть, смотритель передать заключенному напильник и веревки, с помощью которых тот должен был перепилить решетку и спуститься на улицу, где ждала его мадам де ля Гравери, чтобы покинуть вместе Францию.
Побег был назначен на 14 мая.
Никогда ни для кого время не тянулось так медленно, как тянулось оно для бедной женщины в тот роковой день — 13 мая. Каждое мгновение она смотрела на часы и проклинала их неторопливый ход. Временами у нее кровь приливала к сердцу, и она вдруг начинала задыхаться; ей казалось, что она не переживет эту ночь и никогда не увидит столь желанный рассвет.
К четырем часам вечера, не в силах более оставаться на месте, она решила, чтобы заглушить снедавшую ее тревогу, пойти к одному отказавшемуся принести присягу священнику, которого один из его друзей прятал у себя в подвале, и попросить его присоединить свои молитвы к ее собственным, дабы Божье милосердие снизошло на несчастного узника.
Итак, мадам де ля Гравери вышла из дома.
Пытаясь, несмотря на давку, пересечь одну из улочек, ведущую к рынку, она услышала доносившийся с площади глухой и неумолчный шум огромной толпы. Тогда она попробовала вернуться назад, но это было уже не возможно: выход был перекрыт, толпа, продвигаясь вперед, увлекла ее с одним из своих потоков, и подобно тому, как река впадает в море, людской поток, захвативший ее с собой, выплеснулся на площадь.
Площадь была забита народом, и над всеми головами возвышался красный силуэт гильотины, на верху которой багрово сверкал в последних лучах заходящего солнца роковой нож, ужасный символ равенства, если не перед законом, то по крайней мере перед смертью.
Мадам де ля Гравери вздрогнула всем телом, ей захотелось убежать.
Но это было еще более невозможно, чем в первый раз.
Новый поток людей заполнил площадь и вынес ее в самый центр. Немыслимо было разорвать эти спрессованные ряды людей; попытаться это сделать — значило бы подвергнуться риску выдать себя, обнаружить в себе аристократку и поставить на карту не только собственную жизнь, но и жизнь мужа.
Ум баронессы, вот уже несколько дней направленный к достижению одной-единственной цели — бегству барона, приобрел удивительную ясность.
Она предусмотрительно подумала обо всем.