От нигилистов-шестидесятников трудно было ожидать иной реакции, однако и спорившие с ними ревнители «чистой поэзии», считавшие «Войну и мир» шедевром, явно терялись, когда надо было определить, что же это произведение собою представляет. Анненков сетовал в статье, что сложно обнаружить «узел романической интриги» и установить, кто же главный герой. Прочитав эту статью, Тургенев написал ее автору, что у Толстого, при всех очевидных достоинствах «романической» части, часть «историческая» смехотворна: какая-то «кукольная комедия и шарлатанство». Кому интересны смех Сперанского или носок сапога Александра, если об этих лицах ничего больше, в сущности, не сказано? Да и характеры статичны, а чувства убоги — вибрации одной и той же ноты, выдаваемые за полноту душевной жизни.
Другому адресату Тургенев писал о «детской философии» Толстого и о том, что упущен столь важный для той эпохи «декабристский элемент». Он с недоумением спрашивал, отчего в этой книге все хорошие женщины оказываются самками да к тому же дурами, а «все порядочные люди тоже какие-то чурбаны — с малой толикой юродства». Вряд ли его суждения основаны на воспоминаниях о безнадежно испорченных собственных личных отношениях — Тургенев был слишком художник, чтобы позволить себе необъективность оценки по соображениям, не касающимся литературы. Просто он судил о «Войне и мире» по своим критериям психологически достоверного романа, в котором должен быть правдиво воссоздан строй понятий и мир отношений в изображаемое время. А эти критерии были неприложимы к книге Толстого не только в силу его писательской индивидуальности, но и по характеру жанра, понадобившегося для решения главных творческих задач.
Десять лет спустя появился французский перевод «Войны и мира», сделанный княгиней Воронцовой-Дашковой. Тургенев принес эти тома Флоберу, прежде никогда Толстого не читавшему. И все повторилось: Флобер испытывал восторг, пока перед ним был «художник» и «психолог», но решительно отверг «философа», да еще приверженного идеям, не представляющим интереса ни для кого, кроме русских. Пространные исторические отступления, мысли о границах свободы и необходимости, об истинных и иллюзорных ценностях жизни — все это неприемлемо для Флобера с его требованиями абсолютно объективного повествования.
Толстой и сам чувствовал, что его книга далеко отклоняется от норм романа — исторического ли, психологического, социального или любого другого. После выхода четвертого тома (в первом издании было шесть; четырехтомной книга стала только в 1873 году, когда печаталось собрание сочинений Толстого) в «Русском вестнике» появилась статья Толстого, в которой он попытался «изложить взгляд на свое произведение». Эти «Несколько слов по поводу книги „Война и мир“» вовсе не сняли вопросов недоумевающей критики, однако они важны заявленным в них «пренебрежением автора к условным формам прозаического художественного произведения». Умышленности в таком пренебрежении не было, просто ни роман, ни поэма, ни историческая хроника не подходили к тому, что Толстой «хотел и мог выразить». Слово «эпопея» у Толстого отсутствует. Но именно оно со временем станет самым употребительным, когда будут говорить о «Войне и мире». Более точного, наверное, не отыщется. В одном из черновиков эпилога говорится, что автор ставил перед собой задачу «писать историю народа». О том, что «мысль народная» была для него главной, Толстой, годы спустя, говорил в связи с «Войной и миром» Софье Андреевне, и она записала этот разговор в дневнике. Записала и важное уточнение: эту мысль Толстой «любил… вследствие войны 12-го года». Но этой войне посвящены третий и четвертый тома, а не все произведение. И если понятие «эпопея» соотносить с «историей народа», вообще с изображением исторического процесса, применение этого понятия ко всем четырем томам «Войны и мира» окажется не самоочевидным. Можно понять, почему Толстой, говоря о своей главной книге, никогда не использовал это слово.
Его мучило, что произведение оказалось слишком необычным, неканоническим по композиции, и он пробовал приблизить его к более традиционной форме романа. Соглашался с Фетом, который по прочтении первого тома написал Толстому, что характеры, особенно князь Андрей, выглядят односторонне, поскольку почти не развиваются. Причину этого Толстой видел в том, что слишком увлекся, «занялся исторической стороной» картины. При переизданиях он попробовал убрать из основного текста почти все исторические комментарии и философские отступления, поместив их в эпилог, но тогда, оторвавшись от «истории народа», начинали мельчать персонажи. В конечном счете образовалось два эпилога: первый, перенося вперед на семь лет действия, прошедшие после освобождения Москвы, рассказывал, как устроилась судьба четырех из основных героев «Войны и мира» (и контуром намечал последующие их испытания, напоминая об исходном замысле декабристской хроники), второй представлял собой философский трактат о свободе и необходимости в истории и только опосредованно был связан с главными событиями повествования.
Для эпопеи подобное построение очень специфично, и, строго говоря, считать «Войну и мир» эпопеей все-таки нельзя. Это, если присмотреться, и не «история народа», поскольку народ — не простонародье, а русское общество вне пределов аристократического и армейского круга — начинает играть в книге Толстого действительно существенную роль лишь в последнем томе, с тех эпизодов, когда воссоздается атмосфера национального воодушевления перед угрозой самому существованию России, а затем описываются мытарства Пьера, в колонне пленных отступающего с французской армией из сожженной Москвы. В любом случае, это не история первых годов царствования Александра, и в черновиках Толстой сам указывал, что получается не хроника, а воспоминание, потому что он «пишет время… которого запах и цвет еще слышны нам», время, сближенное цепочкой неостывших ассоциаций с тем, когда создается «Война и мир». И конечно, это больше чем история нескольких ярких людей, между которыми складываются сложные, драматические отношения и существует атмосфера духовного родства, потому что все они принадлежат русской аристократической культуре с ее императивами моральной правды и поиском ответов на самые существенные вопросы бытия.
Книга «Война и мир» стала литературным свершением исключительной важности, потому что она представляла собой органичный сплав лирического и философского повествования, развернутого на фоне исторических событий, имевших громадное значение для национальной судьбы и для всего человечества. Впоследствии было много попыток повторить это свершение, но, за исключением, может быть, «Тихого Дона» в первой редакции, еще не испорченной тенденциозными идеологическими поправками, не удалась ни одна. Понятно, ни Алексею Толстому в «Хождении по мукам», ни горячему толстовскому почитателю Ромену Роллану в «Жане Кристофе», ни Мартену дю Гару в «Семье Тибо» не удалось достичь таких же вершин. Все они исходили из определенной мысли, которая, как им казалось, объясняет ход событий в изображаемое время, и жестко привязывали судьбы героев к движению истории, постигнутому при свете этой главной, всеохватной мысли. А у Толстого подобная концептуальность на грани доктринерства исключена. Более того, вообще исключено преобладание какой-то главенствующей мысли, так что не в силу забывчивости, но вполне осознанно мысль «народная», которую он любил в «Войне и мире», отнесена им к 1812 году, а не ко всей книге.