Ирискины друзья называли великим писателем воды русской Солженицына, который «слишком много наврал в «Архипелаге…» и «слишком сильно был склонен к поддержанию демобилизующих, деструктивных мифов об особой судьбе и священной миссии России и русского народа», хотя при этом отдавали должное Бороде за его борьбу с коммунизмом и советской властью. Его возвращение на родину в конце мая 1994 года они встретили шуточками о солнце, приходящем с востока, о секретаре эмигрантского ЦК, который инспектировал Россию, выслушивая жалобы и обращения граждан по пути из Владивостока в Москву, и о неизбежности симфонии Солжа, Кремля и Церкви.
Они были недовольны Ельциным, который позволил фашисту Жириновскому и ЛДПР получить на выборах в Государственную думу больше голосов, чем либералы-гайдаровцы, и вспоминали слова Юрия Карякина: «Россия, ты одурела!» Ругали Ельцина и за то, что не довел до необходимого финала процесс над КПСС, амнистировал и членов ГКЧП, и участников октябрьского мятежа 1993 года.
Тут, впрочем, единомыслия не было. Бородатый Саша Комм, историк по образованию, напоминал товарищам, что точно так же были вынуждены поступить и первые Романовы, которые руководствовались принципом «Не мстить и не требовать возврата» в отношении сторонников Лжедмитрия, чтобы объединить и возродить Россию.
Сашу недолюбливали за «державность» и «пафос».
Он же только посмеивался над «вечными борцами, оставшимися не у дел». Скрепя сердце, ему прощали насмешки: как ни крути, это он отсидел в мордовских лагерях по политическим статьям три срока, это его во Владимирской тюрьме били надзиратели, приговаривая: «Помни, сука, на чьей шконке валяешься! На шконке Василия Сталина, сука!»
Собирались вместе они все чаще по печальному поводу – чтобы проститься с очередным отъезжантом. Бывшие диссиденты один за другим уезжали навсегда в США, Францию, Израиль или по еврейской визе в Германию.
Попивая вино, они вспоминали отца Александра Меня, которого называли Аликом, посмеивались над Зоей Колокольниковой, гордившейся тем, что следившие за нею чекисты преклонялись перед ее красотой и тайком дарили цветы, перебирали имена стукачей, вяло поругивали шестидесятников – «неотпетых мертвецов» и угрюмо помалкивали, когда Саша Комм «садился на любимого конька», утверждая, что диссиденты, привыкшие апеллировать к общественному мнению Запада, так и не захотели найти возможность для завоевания русского общества, а потому и оказались в вакууме…
Леонид Збарский вспоминал, как пытался баллотироваться в Думу по одномандатному округу и выступал перед избирателями в провинции:
– Я им рассказываю о своей программе, а они спрашивают, уж не еврей ли я? Фамилия, мол, странная… а на мою программу – плевать…
Саша Комм вспоминал расхожую шутку того времени:
– Народ у нас хороший, а вот электорат – говно.
Смеялись невесело.
Хотя несколько человек из этой компании были моими авторами, публиковались в нашей газете, я для них был прежде всего дружком Ириски, а уж потом писателем и журналистом. Какой-никакой значимости в их глазах придавал мне разве что тот факт, что два моих рассказа были опубликованы в сборнике современной русской прозы, только что вышедшем в Лондоне.
– Переводить тебя нелегко, – сказал Збарский. – Кто переводчик? Чэндлер?
– Джеймс Бригг, – отвечала Ириска. – Бедолага несколько недель бился над переводом слова «запил»…
Все оживились, щеголяя прекрасным английским и предлагая возможные варианты перевода – hit the bottle, go on a bender, drinking binge, fall off the wagon, заспорили о понимании запоя в английской и русской культурах…
– Ну и как они тебе? – спросила Ириска, когда мы после проводов очередного отъезжанта возвращались домой. – Понятно, что они не Хайдеггеры, а читатели Хайдеггера…
– Люди замечательные, без дураков, но почти все страдают синдромом Чаадаева…
– Жертвуют Россией реальной ради идеальной?
– Я слишком плохо знаю их, чтобы оценивать. Да и не мои это персонажи, и их язык – не мой…
– Под языком ты разумеешь идеи, естессно?
– Часто возникает впечатление, в нашей истории всегда рулили либеральные идеи, либеральная цензура, либеральное сообщество. Но кто сегодня перечитывает Стасюлевича, Михайловского, Пыпина, Благосветова, Лаврова? Да даже Белинского с Чернышевским? Кто сегодня помнит о «Грядущем хаме» и самом Мережковском? Да тьфу! А мракобесы – Гоголь, Достоевский, Тютчев, Константин Леонтьев – они с каждым годом сияют все ярче. Я уж не говорю о Розанове – всеобщий любимец, нет статьи без цитаты из «Листьев»! Настоящее остается в памяти, в культуре, становится ее костью, сердцем и духом, а либерализм в России – он какой-то чужой, вечно сиюминутный, что ли… не дух, а духи, парфюмерия…
– Папа с тобой согласился бы. Он еврей, естессно, но всю жизнь занимается реставрацией русской иконы… такой русофил, что хоть святых выноси… а мама – настоящая жидовка, хозяйка бет егудит… обожаю их до слез… но когда встречаюсь с папой, переживаю приступ русофобии, а с мамой становлюсь жидоедкой… наверное, это что-то детское, подростковое… но ничего не могу с собой поделать…
– Пройдет…
– Естессно…
30 декабря 1994 года Ириска погибла.
В холодильнике было пусто, и утром мы отправились в магазин.
Я быстро оделся, взял хозяйственную сумку, запер дверь, пропустил Ириску вперед, она спустилась тремя ступеньками ниже, обернулась, поправила волосы и упала, поползла по лестнице, замерла, юбка задралась, обнажив белое бедро, обхваченное до середины черным чулком, вторая и третья пули ударили выше моей головы, осыпав меня штукатуркой, я упал рядом с Ириской, больно ударившись о ступеньку, обхватил ее, потащил вверх, потом, придерживая тело одной рукой, нервно выдергивал из кармана связку ключей, застрявшую в подкладке, оставил дверь открытой, уложил Ириску на ковре, среди книг, бумажек с записями и жухлых цветочных лепестков, бросился к телефону…
Стреляли в соседнем доме. Квартирная ссора переросла в перестрелку, палили куда глаза глядят, три шальные пули попали в окно, тянувшееся по стене дома сверху донизу, одна пробила сердце Ириски – она умерла почти сразу.
Когда тело увезли, я взял Ирискину записную книжку, позвонил сначала ее отцу, потом матери, принял двойную дозу снотворного и проспал двадцать два часа.
Новый год встречал в одиночестве.
Били куранты, люди пили шампанское, в Грозном пятнадцатитысячная группировка федеральных войск истекала кровью, сражаясь с чеченскими сепаратистами, я сидел с чашкой жидкого чая на диване, прижав к животу пропахшую Ириской подушку, и читал Августина: «…я плохо жил с собой, смертью был я себе…»
Глава 33,
в которой говорится о горящем «Рояле», значениях слова shagger и черных риелторах
Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, я обнаружил рядом с собой голую бабу в замшевых сапогах до колен. Она лежала ничком, громко храпя и широко раскинув ноги. Ее позвоночник тонул в глубокой ложбине, которая начиналась между лопатками, спускалась вниз и делила пышную задницу надвое. Вдруг перевернувшись на спину, она явила взору огромные груди и просторный лобок, покрытый слипшимися от пота и спермы волосами. Из складки на животе торчало серебряное кольцо, выдававшее местонахождения пупка. Пахло от нее умопомрачительно – потом, чесноком, нафталином и перегаром.