Спустившись вниз, я поздоровался с ней кивком головы, не произнеся ни единого слова, затем направился к двери, открыл, а потом тихонько притворил ее за собой. Она пошла за мной со своим подсвечником, но ничего не сказала, ничего не спросила и не пыталась меня удержать. Я прошел по аллее до самой решетки, садовник открыл мне ворота. Я бросил в его руку монетку и выскользнул из сада.
Боясь, что предупрежденный дочерью Грегорио захочет меня задержать, я быстро и не глядя по сторонам двинулся по самым темным переулкам и добрался до порта. До той самой гостиницы, вывеску которой приметил еще на прошлой неделе.
Напишу последние слова, а затем опущу шторы, разуюсь и лягу в кровать. Сон, пусть даже на несколько минут, стал бы для меня теперь величайшим благом. Здесь пахнет сухой лавандой и простыни кажутся чистыми.
Был полдень, я уже спал добрых два-три часа, когда меня разбудил шум чьих-то проклятий. В дверь барабанил Грегорио. Чтобы найти меня, сказал он мне, ему пришлось обыскать все постоялые дворы Генуи. Он плакал. Послушать его — я его предал, зарезал, опозорил. Вот уже тридцать три поколения Манджиавакка и Эмбриаччи были спаяны воедино, как рука со своею кистью, а я в минуту раздражения отсек одним махом и нервы, и вены, и кости. Я попросил его сесть и успокоиться, сказав, что тут не может быть и речи ни о предательстве, ни об отсечении или чем-либо похожем, ни даже о горькой обиде. Вначале я удержался от того, чтобы открыть ему свои истинные чувства; правда заслуживает правдивого ответа, но, ведя себя так со мной, он ее не заслуживал. Я стал убеждать его, что хотел оставить его наедине с вновь обретенной семьей и что уехал из дома, увезя с собой самые лучшие воспоминания. Это неправда, сказал он мне, меня заставила уехать холодность его жены. Устав отрицать очевидное, я в конце концов признал, что да, правда, поведение его супруги не побуждало меня остаться. Тогда он сел на кровать и заплакал, я никогда еще не видел, чтобы так плакал мужчина.
— Она так со всеми моими друзьями, — сказал он наконец, — но это всего лишь видимость. Когда ты узнаешь ее получше…
Он все добивался, чтобы я вернулся. Но я настоял на своем. Я не представлял, как можно возвратиться с повинной после такого ухода, в глазах всех я бы лишился уважения. Я только пообещал зайти разговеться за их пасхальным столом, и это вполне достойный компромисс.
24 апреля, Страстная суббота.
Сегодня я опять заглянул к Мельхиону Бальди, чтобы напомнить ему о статуе и спросить, может ли он доставить ее к Грегорио. Он предложил мне сесть и подождать немного — у него в магазине была одна высокородная дама со своей многочисленной свитой; я предпочел удалиться, пообещав вернуться в другое время. Я оставил моему коллеге название своей гостиницы, которая находится в двух шагах от его дома, — на случай, если он пожелает меня навестить.
Мне бы хотелось, чтобы этот подарок был доставлен моим хозяевам в знак благодарности — завтра, в конце дня, после праздничного обеда, проведенного мной вместе с ними. Но Бальди не уверен, что ему удастся найти грузчиков в пасхальное воскресенье, поэтому он просил меня потерпеть до понедельника.
25 апреля, Пасха.
Желая мне угодить, Мельхион Бальди несколько переусердствовал, чем поставил меня сегодня в смешное и неловкое положение.
Разве я не просил его привезти статую в конце дня в воскресенье? Я так надеялся, что именно в ту минуту, когда я буду покидать дом, уже разделив с моими хозяевами пасхальную трапезу, они получат подарок, которым я выражу им свою признательность. А так как доставка в тот самый день казалась невозможной, я сказал себе, что это дело может превосходно подождать до следующего дня и что это даже было бы более тонко, более деликатно. Ибо вежливости весьма подходит некоторая медлительность.
Но Бальди не хотелось рисковать и разочаровывать меня. Ему удалось найти четырех молодых грузчиков, которые явились к дверям моих хозяев и начали стучать в разгар обеда, когда мы еще сидели за столом. Все повскакивали с мест, в результате чего возникла жуткая сутолока и суматоха… Я не знал, под какой скатертью спрятать лицо от стыда, особенно когда грузчики — все они были неопытны и, вероятно, слегка навеселе —перевернули в саду каменную скамью, которая развалилась надвое, и принялись топтать цветочные клумбы, словно орда диких кабанов.
Какой срам!
Грегорио покраснел от сдерживаемой ярости, жена его сыпала колкостями, а дочери хохотали. То, что должно было стать изящным жестом, превратилось в шумную буффонаду!
Этот день припас еще несколько удивительных событий.
Едва я около полудня — и в последний раз, быть может, — переступил порог дома Манджиавакка, Грегорио встретил меня как брата и взял за руку, чтобы увлечь за собой в кабинет, где мы беседовали, ожидая, пока его жена и дочери будут готовы спуститься к обеду. Он спросил, принял ли я уже решение касательно моего отъезда, а я ответил, что, как и прежде, собираюсь уехать в ближайшие дни и склоняюсь к возвращению в Джибле, хотя порой я все же подумываю над тем, куда именно мне следует направить свои стопы.
Он опять повторил, что будет опечален моим отъездом, что я всегда желанный гость в его доме и что, если я решу все же остаться в Генуе, он сумеет сделать так, что я никогда не пожалею об этом; потом он осведомился, совсем ли я исключаю поездку в Лондон. Я ответил, что пока не исключаю, но, несмотря на притягательность для меня «Сотого Имени», мудрость велит мне возвратиться на Восток, чтобы вновь взять в свои руки торговые дела, оставленные мною так давно, и удостовериться, что моя сестра встретилась наконец со своими детьми.
Грегорио, который, казалось, слушал меня только наполовину, внезапно принялся расхваливать города, через которые я поеду, если когда-либо сяду на корабль, плывущий в Англию: Ниццу, Марсель, Агду, Барселону или Валенсию, а особенно Лиссабон.
Затем он спросил, тяжело опустив руку мне на плечо:
— Если бы тебе случилось переменить решение, не мог бы ты оказать мне услугу?
Я со всей искренностью ответил, что ничто не принесло бы мне большего удовольствия, чем возможность вернуть ему долг, который я чувствую перед ним после всего, что он для меня сделал. Тогда он объяснил, что обстоятельства, сложившиеся в последнее время из-за англо-голландской войны, несколько расстроили его дела и что он дал бы мне важное послание, чтобы передать его агенту в Лиссабоне, некоему Кристофоро Габбиано. Потом он вынул из ящичка письмо, уже написанное и запечатанное его собственной печатью.
— Возьми его, — сказал он мне, — и бережно храни. Если ты соберешься отправиться в Лондон морем, ты волей-неволей поплывешь через Лиссабон. И тогда я буду бесконечно признателен тебе, если ты отдашь это письмо Габбиано в собственные руки. Ты окажешь мне огромную услугу! Но если ты выберешь другой путь и не найдешь времени вернуть мне это письмо, обещай мне сжечь его, не распечатывая!
Я обещал.
Другая неожиданность, скорее приятная, произошла незадолго перед тем, как мы сели за стол, когда Грегорио пригласил свою старшую дочь прогуляться со мною по саду. Эти минуты подтвердили мое прекрасное впечатление об этой девушке. Она все время улыбается, у нее изящная походка, и она знает название каждого цветка. Я слушал ее, говоря себе, что, если бы моя жизнь повернулась иначе, если бы я не встретил Марту, если бы у меня не было дома, моего торгового дела и сестры на другом конце света, за морем, я мог бы быть счастлив с дочерью Грегорио… Но теперь слишком поздно, и я желаю ей стать счастливой без меня.