Мартин Пеппель выразил эту двойственность отношения, описывая, как он отправлялся в плен в конце войны. На протяжении десяти дней по два часа в день Пеппеля допрашивал британский капитан, которого интересовала «не война как таковая». «Вместо этого он хотел заглянуть в душу молодого (и, по его мнению, по-прежнему фанатичного) офицера гитлеровской армии… Он терпеливо пытался показать мне все зло гитлеровского режима, но это ему не удалось ввиду моего упорства и нибелунгской преданности, которая не оставляла меня. Я выжил, но не видел никаких причин, чтобы пресмыкаться перед этими «денежными мешками»… В те дни я еще не мог понять, как же дурно обошлись с немецким народом… Мы были научены упрямому, слепому повиновению. К концу войны я, конечно, стал более критически относиться к действительности, но полностью от этого так и не излечился». Хотя он и признавал, что в том лагере он «стал свидетелем крушения целого мира», опыт Пеппеля показывает всю сложность процесса адаптации от внушенного идеологией презрения к англичанам как одержимым классовыми предрассудками колониалистам до настойчивого утверждения, что простые солдаты сражались до последнего в основном из опасения страшного возмездия Союзников, которое связывалось с «планом Моргентау» (в 1943 году министр финансов США Генри Моргентау предложил уничтожить всю промышленность в послевоенной Германии). «В конце войны мы были полностью деморализованы, — признавался Пеппель. Но тут же поспешил добавить: — Через некоторое время после попадания в плен… дух битвы пробудился вновь… Возможно, мы были просто упрямы и не готовы принять крушение нашего мира, девальвацию всех ценностей. Как бы то ни было, мы черпали новые силы из этих неудач».
Однако, несмотря на браваду, Пеппеля также терзали противоположные чувства. «Подавляющее большинство из нас были солдатами и, как правило, честными солдатами, не палачами и не чудовищами, — настаивал он. — Мы были преданы Германии, но затем пришлось искать новый смысл жизни. Каждому из нас приходилось бороться в одиночестве за себя и свою семью, без возможности встать плечом к плечу с другими солдатами, без чувства товарищества, которое могло бы нас поддержать». Пеппель показывает и самовосприятие немецкого солдата как приличного человека, и болезненную трудность поиска смысла в мире, лишенном простейшего товарищества. Что примечательно, теперь он уже признавал: «Личная ответственность, которую снял с нас фюрер, теперь стала неизбежной». Тем не менее прежняя личность была упряма, и от нее не так просто было избавиться: «Только в поле человек чего-то стоит». Непросто было Пеппелю избавиться и от идеологических основ. Он выражал больше чем просто намек на восхищение нераскаявшимися нацистами, оказавшимися в лагере, предполагая, что они «остались идеалистами». «Никто из них не склонил голову, не скулил о демократии — только дисциплина и порядок… Для них любое объяснение было надувательством, война и ее конец — несправедливостью мира, а нацистская система — идеалом… Особенно печально было то, что эти идеалисты нередко могли бы быть лучшими из людей». Несмотря на критику такого отношения, Пеппель признавал: «Но я мог их понять». Фактически Пеппель даже противопоставлял этих дисциплинированных, цельных личностей, этих непоколебимых нацистов, человеку, которого он называл «нашим эталонным демократом» и который был признан виновным в хищениях на лагерном складе, которым руководил. «Но мы все знали об этом типе, — с презрением писал Пеппель, — о том, как он отрекся от собственных немецких корней, и о его демократическом нытье».
Среди тех, кому было трудно приспособиться к жизни в постнацистском мире, был Ганс Вольтерсдорф, который не видел смысла в обсуждении причин войны со своим американским тюремщиком: «Его страна не окружена десятком враждебных соседей. Она вне опасности и не подверглась нападению. Он воевал… за идеал, далекий от нашего понимания нации, народа… Он приехал из Америки, которая не развивалась естественным путем». Даже после войны Вольтерсдорф положительно отзывался о тех, кто «испытал и проверил на себе национализм общества», и презирал денацификацию и переобучение как «месть, которой следовало ожидать» от победителей. В лагере для военнопленных Вольтерсдорф заявил допрашивавшему: «До сих пор я был простым солдатом и не интересовался нацистской пропагандой или политикой… Но вот я заперт здесь, вокруг одни только нацисты, и я начинаю интересоваться… И, должен признать, эти нацисты — исключительно порядочные парни… Если раньше я и не был нацистом, то теперь становлюсь им».
Это нельзя считать простой бравадой, поскольку Вольтерсдорф высоко оценивал «национал-социалистский идеализм, с помощью которого мы выбрались из экономической могилы», а также «экономические, социальные и этические достижения» нацистского режима. Ему послевоенный мир представлялся анархией и хаосом. «Все наши прежние ценности отечества, товарищества и чести, дисциплины и долга, подвигов и порядка подвергаются осуждению, потому что они стали корнями тех зол, из которых выросли тирания, угнетение и преступления, — с горечью писал он. — Логичным выводом для послевоенного поколения стало то, что если прежние идеалы повиновения, дисциплины и порядка послужили причиной хаоса, то их противоположности должны также привести к обратному результату. Поэтому они встречают в штыки все, что способствует наведению порядка, в то время как вечно новый идеал свободы действует в основном на низменные инстинкты и находит воплощение в ритме, постели и травке» (рок-музыке, свободной любви и наркотиках).
Если Пеппель вел себя упрямо, а Вольтерсдорф — вызывающе, то многие другие оказались в тупике, пытаясь осмыслить произошедшее и осознать ошибки в своих суждениях и ожиданиях. По мере приближения конца многие правоверные нацисты начали высказывать сомнения. «Многие из нас давным-давно пали на фронтах, — отмечал Фридрих Групе в марте 1945 года, — по-прежнему твердо веря в фюрера и в справедливость его действий». Однако, несмотря на смелые слова и заявление «Мы никогда не капитулируем», Групе явно был обеспокоен. «Я с трудом могу взять себя в руки, — признавался он в конце марта. — Мне ясно, что каждая смерть на завершающем этапе войны, каждое новое разрушение — полнейшая безответственность». Поэтому неудивительно, что, услышав об окончательной капитуляции, Групе воскликнул: «Естественно, становится ясно, что сейчас мой мир и мир миллионов других рухнул, идеология потерпела крах, и теперь можно говорить с уверенностью: все, что мы совершили во время этой войны, то, ради чего погибли миллионы людей, было следствием неограниченной власти и мании величия!» Однако, несмотря на это высказывание, Групе все же воздержался от окончательного признания: «Но с фатализмом солдата я теперь должен гнать подобные мысли, поскольку в моем сознании нет места саморазрушению. Главное, что время умирать прошло».
Пятьдесят лет спустя после начала войны Групе по-прежнему отказывался в полной мере признать собственное прозрение в марте 1945 года, отмечая, что война заставила его умеренно относиться к политике, объясняя, что он и его поколение приняли Гитлера из-за собственной политической неопытности, голода и нищеты, подчеркивая собственный идеализм и уклоняясь от упоминания оппортунизма как движущего фактора. Но Групе выдает приверженность прежним идеалам, поскольку, выражая почтение демократии и духу европейского сообщества, он тем не менее признает: «Несмотря на все радикальные внутренние изменения, для меня, как, конечно же, и для других выживших представителей военного поколения, неизменным остается одно: любовь к родине, даже если она освободилась от излишнего национализма». Более того, Групе практически вторил Вольтерсдорфу, сетуя: «Злоупотребление нашими чувствами, воплощенными в словах «товарищество», «родина», «дом», привело к их полнейшему обесцениванию. Во многих случаях на смену юношескому избытку эмоций пришли меркантильность, эгоизм и безразличие. На смену поклонению «фюреру» у наших потомков, похоже, пришли другие боги — деньги и «статус». Погоня за изобилием способна сделать человека холодным и безразличным к другим». Несмотря на все ужасы, испытанные Германией и миром из-за вызванных и разожженных нацистами страстей, Групе по-прежнему было сложно отказаться от прежних идеалов, равно как и заметить неуместность предостережений об опасностях меркантилизма в устах человека, добровольно и активно поддерживавшего идеалы нацизма.