— Зачем? — с порога спросила его Долли, показывая подбородком на прозрачные ёмкости.
— На всякий случай, — хмуро ответил Стива.
— Деньги б лучше поберёг, — сердито буркнула в ответ Дарья.
— Ну ты! У меня мать, между прочим, померла! Имею я право её хоть помянуть по-человечески?!
Долли потупила глаза, некоторое время смотрела то в пол, то на стены.
— Ладно… Прости… Давай помянем уж Анну Аркадьевну, что ни говори — а жаль её.
— Да…
Стива вздохнул и пошёл на кухню. На столе стояла открытая трёхлитровая банка с солёными огурцами. Облонский даже хлопнул ладонями, потёр их друг об друга, схватил вилку, тарелку и стал выуживать крепкие тёмно-зеленые огурчики один за другим из рассола.
— А хлеб где? — оживлённо спросил он у жены.
— Где обычно, — ответила Дарья, входя в кухню.
— И масло есть?
— Есть.
— Слушай, давай, а? Поминки всё ж таки, — Стива протянул жене бутылку.
— Ну давай… — Долли вздохнула, взяла доску, нож, вынула из хлебницы буханку ржаного, из холодильника масло, селёдку и начала быстро делать нехитрые, истинно русские бутерброды — чёрный хлеб, масло ломтём и селёдка.
Через пять минут Облонские сидели за столом с хрустальными рюмками, наполненными белой горькой.
— Ну, — начал Стива, — пусть земля будет маме пухом.
— Будет, — подтвердила Долли.
Оба выдохнули и опрокинули по пятьдесят грамм. Быстро закусили огурцами, сжевали по бутерброду.
— Хорошо пошла, — констатировала Дарья, погладив себя по груди. — Тепло так.
— Ну так повод-то какой, — мрачно заметил Стива, наливая по второй. Долли смутилась.
После четвёртой рюмки Облонская вдруг рассмеялась.
— Ты чего? — Стива приподнял брови, вяло демонстрируя неуместность веселья жены.
— Да я подумала, как ей, наверное, будет тяжело свои идеи на том свете впаривать. Там же среди апостолов ни одной бабы нет! — и Долли зашлась хохотом.
— И что? — Стива нахмурился.
— А помнишь, как она про парламент говорила? Что там, мол, женщин должно быть не меньше половины, чтобы как в народе — баб 52 %, значит, и в парламенте должна быть женская квота — 50 %. А на том свете, поди, тоже бабья навалом, а все апостолы мужики…
— Хватит! — Стива грохнул кулаком по столу. — Мама, — он откусил огурец и продолжал объяснение чавкая, — была человеком взглядов прогрессивных. Она, понимаешь, осознала неизбежность фактического равенства полов, — Стива взял другой огурец и тыкал им в сторону Долли, — и призывала к его скорейшему наступлению. Ведь если бы всё делать, как она…
— То у нас все бабы самотыками бы… Ой, — Долли осеклась и закрыла рот обеими руками.
Стива покраснел как рак, долго вдыхал воздух и, набрав полную грудь, вдруг изо всех сил грохнул кулаком по столу:
— Не сметь! Не сметь!!
Долли поджала ноги и опустила глаза.
— Скажите пожалуйста… — прошипела она себе под нос, но где-то в глубине души всё же ощутила гордость за то, что муж так отреагировал. Мужик, значит, всё-таки.
— Ладно, не будем в такой день ругаться. Доругались уже… Не знаешь, как забыть всё это теперь, — Стива разлил водку по рюмкам и положил оба локтя на стол, так он напоминал нахохлившегося петуха.
— Ничего, — приторно ласково вдруг обратилась к нему жена. — Знаешь, время всё лечит…
— Ох, Дарья, как же мне жить теперь?! — вдруг разревелся Облонский.
— Да как все, родители у всех не вечные, — тонким голосочком причитала Дарья. — Всем на земле свой срок отпущен, все его отхаживают и помирают. Душа-то, знаешь, бессмертная, в рай попадёт или заново родится… Кстати, — голос Долли стал нормальным и даже каким-то деловым, — а как ты думаешь — твоя мать кем в следующей жизни будет?
— Тебя не поймёшь! То в рай, то в следующей жизни! — Стива впал в раздражение.
— Ничего странного, мне кажется, что очень хорошие люди в рай попадают, а те, у кого грехи какие были, те снова рождаются, снова и снова, пока один раз не проживут жизнь нормально от начала и до конца…
— Нет уж! Мы люди православные — у нас все, кто хорошо жизнь прожил, в рай, а кто плохо — в ад. Причём навечно.
— Ну как же! А чистилище?
— Это у еретиков католиков чистилища там всякие, полумеры да отступные! А у нас всё как в жизни — если муки, то вечные.
— Нет! Не может так быть! — снова запротестовала Долли. — Это тогда получается, что все после смерти на муки обречены! Так не может быть! Шанс должен быть у каждого, тогда всё будет по справедливости. Может, человек после смерти раскаялся в грехах? Может, в конце концов, типа судебной ошибки случиться. Например, человек думал, что ему нравится какая-нибудь женщина, а у самого жена. Ему хоп — и прелюбодеяние повесили, а потом оказалось, что любовница и жена — это типа одно и то же! Как у нас с тобой! — и Долли снова расхохоталась. — А тебе уже записали грешок! Что ж теперь, в ад из-за этого навечно? Хотя за тобой и посерьёзнее…
— Ну чё ты в самом деле?! Забыли уже… — перебил её Стива. Внутри защекотало, что сейчас жена начнёт опять вспоминать про пятно на брюках.
— Забыли?! — Долли покраснела. — Это ты, может, и забыл! А я так помню! Кстати, так ты мне и не ответил, что это была за шлюха! — Облонская хлопнула свою рюмку и даже не стала закусывать.
Стива, глядя на неё, тоже со злостью опрокинул свою «посуду».
— Отвали! У меня мать померла! А ты со своей ревностью идиотской лезешь! Напилась уже, дура!
— Ах я дура?!
— Дура! Самая идиотская дура, какую я знаю! Шлюха телефонная!
Долли задохнулась от злости, вскочила, дёрнулась было к выходу, потом замерла и в конце концов обмякла, села обратно и заревела.
— Так и знала, что не забудешь! Попрекнёшь! До конца жизни вспоминать будешь, — она снова заголосила тонко и протяжно: — Лучше уж мне, теперь, наверное, как матери твоей…
— Ты чё говоришь, дура? — Стива даже протрезвел. — Ты о детях подумала вообще?
— А она?
— Да ей чего — у неё дети взрослые!
— Так что получается — ей в окошко можно, а мне нельзя? Так получается?! — Долли размазывала по лицу слёзы и сопли. — А где справедливость? Где равенство? Вот ты всегда мать свою любил больше, чем меня!..
Ещё через два часа из квартиры Облонских уже доносилось задушевное пение.
Ка-а-аким ты-ы бы-ыл,
т а-аким ты и оста-ался-я-я,
Оррё-ёл степной, каза-ак ли-и-ихой!
Ка-аким ты-ы бы-ыл,
т аким ты и оста-а-ался-я-я,
Да ты-ы и дорог мн-е-е та-а-акой!..