Уолт кашлянул, потом сказал (несколько уклончиво, подумала Эмили):
– О, Ген, отличный малый. И многого добился, если вспомнить его сиротство и грубость, среди которых он рос. Я знаю его с тех пор, как мы работали в «Орле», – десять лет назад, если не больше. Ген был подручным наборщика, а я – редактором, но мы не позволяли этому стать между нами. Мы всегда были большими друзьями. Между нами существует редкая степень ассоциированности, и здесь он просто потому, что я дорожу его обществом.
В «ассоциированности», которую упомянул Уолт, Эмили узнала френологический термин, обозначающий мужскую связанность. Она могла без труда поверить в их отношения, памятуя взгляды, полные приязни, которыми они обменивались.
– Это объясняет присутствие Генри. Ну а ваше?
Уолт взял руки Эмили, как во время их первого тет-а-тет.
– Эмили, то, в чем я признаюсь тебе, я никому не говорил. Они полагают, будто я сопутствую им, просто чтобы набраться мудрости, которая вольет новую силу в мою поэзию. В конце-то концов, какой поэт, чего-то стоящий, откажется участвовать в путешествии в загробную жизнь?
Эмили стало больно, словно Уолт критиковал ее собственное скептическое отношение к их экспедиции. В полном неведении Уолт продолжал:
– И в каком-то смысле это не ложь. В конце-то концов, мой долг – сделать мои песни настолько правдивыми и смелыми, насколько в моих силах. Наша страна, дивная поэма, известная под названием «Америка», вступает в опаснейший период, Эмили. Я в каждом ветерке с юга чую очень много, если вы понимаете, о чем я. И мои песни должны быть сильными, чтобы помочь Америке в ее смутные времена.
Но есть еще одна, более личная причина, почему я хочу побывать в Обители Лета.
Видишь ли, мне надо поговорить с моим отцом.
Уолт умолк и глубоко вздохнул, прежде чем продолжать:
– Мой отец умер в ту самую неделю, когда впервые вышли мои «Листья травы». Он их так и не увидел, не убедился, что я не тратил жизнь понапрасну. Он был неотесанным человеком, мерил успех своим плотницким ватерпасом, и я всегда оставался для него горьким разочарованием. Но не для моей благословенной матери – нет, она всегда верила в своего любимого сына, и она все еще жива и довольна моими трудами. Но мой отец… Ну, короче говоря, между нами остался неразрешенный вопрос, и если бы мне только удалось еще раз поговорить с ним, я смог бы лучше жить дальше и петь мои песни. Ты понимаешь, Эмили?
У Эмили голова шла кругом, и все мелкие обиды были забыты. Экстатическое страдание бушевало в ее жилах. Ей следовало бы знать, что причина, по которой Уолт связал себя с Провидцем Покипси и его антуражем, не могла быть неблагородной – как и у ее брата.
Обвив руками его шею, Эмили воскликнула:
– Ах, Уолт! Я, никогда не имевшая настоящей матери или отца, которых я могла бы любить, у которых искать поддержки, способна лучше кого бы то ни было сочувствовать вам! Пожалуйста, пожалуйста, простите меня за то, что я была так назойливо любопытна.
– Не мне прощать, и никакой надобности нет, но прощаю.
В экстазе от его слов и от его неотесанной, потной, ароматной близости Эмили закрыла глаза и трепетно ждала. В тот же миг она услышала приближающиеся шаги. Они с Уолтом поспешно отпрянули друг от друга. Но это был всего лишь юный Саттон.
– Уолт, профессор говорит, чтоб ты был так любезен и разбудил цыганку. Они вечером хочут устроить Съянс!
8
«Дух смотрит вниз на прах»
Парализующая застенчивость Эмили не позволяла ей бывать на «Ноктес Амброзиана»[134], которые давались для увеселения сливок Амхерста и гостящих украшений бостонского бомонда. Только через статьи, вырезанные из «Бостон транскрипт» и наклеенные в ее альбомы – бок о бок с журналистскими панегириками, очерками о природе и юморесками, – приобщалась она к радостям этих fetes[135].
Но ей казалось, что эти рауты, какими бы завораживающими и великолепными они ни были, не шли ни в какое сравнение с напряжением и острым волнением, исходившими от необычайного снаряжения и атмосферы и жарких ожиданий в переоборудованной малой гостиной «Лавров».
Тяжелые кроваво-красные гардины были плотно задернуты, чтобы не пропустить ни единого луча – как и большую часть ночных природных звуков. К стенам были прикноплены вырезанные из бумаги кабалистические знаки. Конус «подлинного индусского благовония», как заверил их Дэвис перед тем, как выйти из комнаты, тлел в блюдечке, ароматизируя воздух языческими тайнами. Свет исходил только от пары толстых трупно-желтоватых свечей.
Казалось даже, что находятся они вовсе не в Новой Англии, а где-то еще.
В качестве главного реквизита был задействован хлипкий столик. Вокруг него тесно сдвинули семь стульев, пять из которых были заняты: у одной стороны сидела Эмили, а слева от нее Уолт; по часовой стрелке от певца Манахатты сидели Саттон, Остин и Крукс. Два пустых стула отделяли их от Эмили.
Под столиком колени сидящих прижимались друг к другу в близости, которая, не будь их цель строго научной, была бы верхом неприличия.
Эмили ощущала в воздухе некую странность, гармонировавшую с теми редкими одинокими мгновениями, когда она чувствовала, что завеса между живыми и мертвыми была заметно тоньше, чем полагает большинство людей…
Есть миг, когда Душа близка
К тому, что отнято…
И Лики тех, кто погребен,
Как прежде видим вдруг…
И будто в Склепе не истлев,
Приходит Детства Друг…
И та же куртка все на нем…
Мы давними утрами
Играли, Дети, но теперь…
Разделены мирами.
Предчувствия эти склоняли Эмили преодолеть естественную брезгливость к мадам Селяви и отнестись к французской спиритке без малейшего предубеждения до решающей проверки. Эмили терпеливо ждала появления французского медиума и ее ментора, напоминая себе, что раз ее возлюбленная Элизабет Баррет могла терпеть эти глупости, то сможет и она.
Однако не все участники были столь же покладисты.
– Чертовски глупый способ для решения научной проблемы, – взорвался профессор Крукс после нескольких секунд нетерпеливого ерзанья.
Раздор между Дэвисом и Круксом возник из-за вопроса о том, как именно располагать идеоплазменные трубки на корабле. Дэвис настаивал на ритуальной пентаграмме, тогда как Крукс предпочитал более евклидовское расположение, чтобы их сила распределялась симметрично. В конце концов спорящие договорились прибегнуть к третейскому суду мира духов – хотя Крукс, казалось, теперь сожалел о своем согласии.
Прежде чем натуралист успел снова дать выход своему раздражению, дверь открылась, и вошли Провидец Покипси и мадам Селяви.