Волчок.
…Вот несколько тяжело пьяных сидят за столом, по которому между бутылок и закуски бегает белая крыса. Вдруг один яростно предлагает: «А с кем поспорим на полета, что я ее сейчас сожру!» Среди пьяниц двое заядлые картежники, но у предлагающего спорить такое безумное лицо, что никто не решился. Это тоже Волчок.
…Вот туманным летним рассветом проснулся в трансформаторной будке человек. Проснулся, открыл глаза, и волосы на голове зашевелились: над самым носом рубильники, предохранители, катушки, все тихо гудит. С широко открытыми от ужаса глазами, ногами вперед, сжимаясь, как червяк, человек выполз через открытую железную дверь, стал на ноги и увидел подымающееся солнце. Это Вадим.
«Подвиги», «подвиги»… Волчок всегда опережал.
— Никогда не помню, как добираюсь домой. Но какой бы пьяный ни был, сплю не больше трех часов. Потом бессонница столько же примерно времени. Часов в пять снова засыпаю. Это уже как в кино — сплошные видения, иногда до того связные, что хоть записывай.
Через некоторое время то же самое стало твориться с Вадимом.
Потом Волчок сказал, что не может ездить в общественном транспорте, — тошнит, в глазах темнеет. Скоро и Вадим узнал это на себе.
— Вообще-то с похмелья страдаешь только в первые дни. Если упорно пить, делается лучше и лучше. Сила куда-то уходит, ничего не болит, на четырнадцатый день ты божий человек — ничего не хочется, ничего не надо, птичкам, свету радуешься, а если кто-нибудь пальчиком толкнет — упадешь…
И это испытал Вадим.
Часто из-под каких-нибудь грибков или подворотни он вдруг видел освещенную солнцем или вечерними огнями улицу, на ней красивых трезвых людей, и делалось невыносимо стыдно: вот там ходят нормальные трезвые люди, а он уже все, ему бы только до постели добраться.
Однажды он проснулся дома. Где-то болтало радио, часто упоминался «двенадцатый век». Сначала он каким-то образом верил, что и сам из «двенадцатого». Потом вспомнил, что в двенадцатом радио не было. С немалым усилием, перебирая одно, другое, оп решил, что живет в XX веке.
* * *
Допившись до точки — ужаса и полнейшего к себе отвращения, он завязывал на неделю, две.
Сначала было очень страшно. Жуткое состояние беспросветности. Куда он катится? Неужели он так и сопьется? Однако здоровье быстро возвращалось. Слишком даже быстро. Уже через сутки нормально спал, руки, все тело делалось сухим, послушным. Но, придя в себя, восстановившись диен через пять полностью, не ног не видеть он своего унижения. В здоровом теле — здоровый дух. До чего это верно сказано! И как можно быть здоровым и трезвым в окружении нездоровом и нетрезвом.
Контора и люди в ней деградировали на глазах. На одного более или менее умелого работника приходилось десяток чьих-то родственников, протеже, которых уже отовсюду выгнали, даже не пытающихся хоть чему-нибудь научиться. Воодушевить их на «подвиг» могло лишь обещание попойки. Наступило время либерализма. Ни один руководитель не мог уволить работника без решения профкома. Профком тоже не мог, так как обязан был перевоспитывать. В удивительной конторе пытались увольнять окончательно непригодных и поняли, что это самоубийство. Уволенные писали доносы, спокойнее было содержать их за счет конторы.
Еще надо было непрерывно расти, расширяться. Ведь от неправедно подписанных процентовок шли немалые отчисления в пользу производства, и эти деньги надо было осваивать. В небольшом дворике конторы постоянно что-то пристраивали, надстраивали, в помещениях срывали полы, вышибали окна, двери, без всякой видимой причины ломали перегородки. Делалось это своими силами, своим разуменьем. Что это было за уродство! Пристройки, пристроечки, все из разных материалов. Кирпичная стена одной пристройки могла быть внизу алой, потом бурой и заканчиваться несколькими белыми рядами — по ходу дела кирпич «выбивали» с разных заводов, что же делать? Да и все равно потом ломать. Но эта филантропия для себя, это постоянное переустройство было самым действенным средством держать сто двадцать бездельников в страхе. За плохое поведение виновного приговаривали к работе во дворе. На глазах у начальника он мог сколько угодно бездельничать, напиваться — наказанному это прощалось, но воли, шатания по городу он теперь с восьми до пяти был лишен.
Тоска начиналась у Вадима смертная, когда он долго вынужден был общаться со своими товарищами и начальством. Он мог сделать конторе подарок к 7 ноября, сложив без подмостей трубу, которую надо было закончить еще год назад. Он иногда ходил на субботники, даже в колхоз ездил. Но, чтобы изо дня в день тянуть лямку, быть как все, было выше его сил. Работая в удивительной конторе, удовлетворение можно было испытывать не от работы, а увиливая от нее. Первой его заповедью сделалось: «Чего тебе, сука, надо? Пошел, гад, на…»
Все понимали, что он не может как все. Однако примерно раз в год попадался непонятливый. И приходилось вот таким образом объясняться.
По-настоящему работали лишь на шабашках. Но опять-таки удовольствия мало. Во-первых, левую работу еще надо найти. Во-вторых, сознание ее незаконности. Лишь озлобившись, можно делать шабашку. Явившись утром в контору врать, отбиваясь от любых заявок, утверждая, что у тебя и без того по горло работы, в крайнем случае сунуть мастеру пятерку и таким образом спихнуть свою работу на более безответного — только так можно делать шабашку. Пьянка после нее просто неизбежна.
* * *
Первеньким у них был Ермак.
Он не работал в конторе. Отслужив в армии, ездил по всему Союзу по командировкам, вдруг в одночасье, проездом в Москве женился и осел там. Первая его жена оказалась проститутка, и, сделав этой проститутке ребеночка, Ермак в Москве женился еще раз. Со второй тоже не заладилось. Ермак всегда к делу приступал горячо, но как-то не подумавши. И за что бы он ни взялся, пользоваться придуманными им вещами — самокатом, тележкой — нельзя было. Приезжая в Ростов, он хвалился, что живет очень хорошо, в очереди на квартиру и «Волгу» стоит.
И вдруг в Красном городе — Саде стало известно, что он повесился.
Вадим дней пять не мог есть. Стоило сесть за стол, как представлялось мертвое черное тело, которое пожирают черви. Страшная наглая картина. Зачем он это сделал? Незадачливый, но смелый и покладистый Ермак, которого можно было подговорить на что угодно, в сущности, ничего не имел, кроме жизни. Как он мог покончить с жизнью, надеждой? На памяти Вадима последнее, чему не смог научиться Ермак, была игра на гитаре. Ермак сидел с гитарой перед самоучителем, тренькал, и что-то не дотренькивалось. «Вот же гад, в этом месте мне бы еще