– оказываются еще и рассуждением о литературном жанре. И если «Слезы об убитом и задушенном» имитировали внезапно захваченный архив, «Непьющий русский» напоминал дневник писателя, а «Роман» работал с идеей модернистского коллажа, то в «Слезах на цветах» нам являет себя попытка вернуться к забытой традиции русских книжников. Для одинокого сорокалетнего писателя Харитонова «сладость различных цветов» – сладость не секса, но текста: «Да, что ни говори, а цель одна, пробиться к честному слову. И это сладчайшее счастье» (295).
Ни о каком другом счастье он уже не помышляет.
12. Текст 5: «В холодном высшем смысле»
Последняя вещь «великого пятичастия», «В холодном высшем смысле», включает в себя фрагменты, написанные в 1980 и 1981 годах[776], и, вероятно, закончена Харитоновым весной 1981 года. Подобно другим поздним произведениям Харитонова, этот текст является реакцией на внешний – ив этот раз довольно необычный – вызов. Если «Слезы об убитом и задушенном» откликались на ряд бытовых происшествий, «Роман» – на добровольную изоляцию в квартире, а «Слезы на цветах» – на подступающую старость, то «В холодном высшем смысле» возникает как реакция на пишущую машинку.
Такое утверждение кажется неожиданным – ибо существует устоявшееся мнение о Харитонове именно как о виртуозе пишущей машинки; как отмечает Кирилл Рогов, в текстах Харитонова «технические ухищрения на пишущей машинке обнаруживают ее как орудие письма и вводят момент записывания в саму ткань текста, передоверяя машинке культурную мифологию пера и карандаша» (7). Однако на самом деле Харитонов почти всю свою жизнь сочинял, записывая тексты от руки («В кресле скорча ноги дни и вечера черкать черкать пока ничего не выйдет» [239]); больше того – он придавал огромное значение вопросам именно почерка: «Кагда эта васпраизвидут всё патеряица ⁄ почерк ни видна будит ⁄ миня нада видить факсимиле» (56). И потому, когда Харитонов именует себя «злостным непечатным писателем» (324), это нужно понимать не только в том смысле, что его не печатают (в журналах), но также и в том, что он сам не печатает (на машинке). В отличие от множества коллег по литературному цеху, охотно работающих за машинками, Харитонову куда ближе архаичный инструментарий перьев и карандашей, старинная эстетика рукописных книг, мерцающая игра росчерков и завитушек: «Вот я лежу и уткнулся и согрелся как котик, и ручкой мелко пишу и все на своем месте. И я в своей точке. Человек, у которого вся жизнь на кончике пера. Все ради этой точечки, которая все время скачет по бумаге и составляет различные линии из каких-то крючков и закорючек, называемых буквами» (324). Если верить Николаю Климонтовичу, у Харитонова и не было собственной пишущей машинки; освоение этого механизма началось только тогда, когда Харитонов принял решение самостоятельно набрать книгу «Под домашним арестом»: он «одолжил у кого-то машинку, и прилежно, как ученик, не имея навыков быстрого печатания, с утра до вечера и с вечера до утра сидел и отпечатывал свою книгу, в которую включил все, что с его точки зрения было достойно быть включенным в итоговое собрание»[777].
Одним из «побочных» результатов описанной работы на машинке в первой половине 1981 года как раз и стало появление текста «В холодном высшем смысле».
Попытка сочинять, сидя непосредственно за пишущей машинкой, означает ни много ни мало перемену всей парадигмы писательского труда; ощущение шока, спровоцированного такой переменой, явственно проницает первые строчки «В холодном высшем смысле»: «НОВОЕ ДЕЛО печатать на машинке вместо тетрадки посмотрим что выйдет как-то непривычно. Непривычно. М-да. <…> Это не то что фламастером тогда. Как-то тут всё разграниченней. Нет, так не переучиться» (321). Столь сильная реакция на событие, которое многим показалось бы рядовым, довольно характерна для Харитонова и, по всей видимости, является составной частью его зрелого художественного метода, заключающегося в своеобразном «воспитании чувствительности». Полагая собственную жизнь довольно бедной на происшествия, Харитонов учится остро реагировать на самые ничтожные, едва уловимые воздействия внешнего мира. Это близко к сентиментализму XVIII века (обширная тема слез, развиваемая Харитоновым, выглядит совсем не случайной), но еще ближе к японской поэтике дзуйхицу, одним их главных мотивов которой является пристальное созерцание природы; и когда Харитонов пишет что-то вроде «вначале на голом багульнике вышли лиловые чудесные цветы потом сменились нежными листками потом и те забурели» (173), – он, несомненно, наследует и подражает «чувствительности» высоко почитаемой им Сэй-Сенагон. Такой подход позволяет Харитонову достичь небывалой наблюдательности и чуткости (красноречивые воспоминания Елены Гулыги: «Я инсценировала „любовь“ с Ваней, но Женька обо всем догадался, он ведь автор „Духовки“, его не проведешь»[778]), однако он же чреват и проблемами – ибо со временем любые жизненные события становятся для Харитонова слишком сильными. Как отмечал Айван Моррис, авторы дзуйхицу внимательны к миру потому, что видят в нем источник угроз: «ужасающее многообразие стихийных бедствий – тайфунов, цунами, наводнений и чуть ли не ежедневных землетрясений – сделало жителей очень чуткими к воздействию природы на их жизнь»[779]. Так же и мир позднего социализма является источником угроз для Харитонова: на протяжении «длинных семидесятых» природная юношеская нервозность медленно, но верно превращается в настоящую психическую издерганность, «терминальная» стадия которой отмечена знаменитыми обмороками в 1978-м (на Петровке, 38, после обвинения в убийстве Александра Волкова) и 1980-м (на пороге собственной квартиры во время визита милиционера). По мнению харитоновских друзей, именно такая культивация чувствительности в ситуации, когда полезней была бы толстокожесть, и стала настоящей причиной ранней смерти Харитонова: «Женя очень тяжело переживал стрессы, связанные с КГБ, хотя держался мужественно. Его смерти предшествовали 8 микроинфарктов», – утверждает Евгений Козловский (2: 131), «сердце было не больное, а очень чувствительное», – полагает Олег Киселев[780].
Но чем невыносимее становится жизнь, тем тоньше делается литература: невероятная чуткость автора, заметная уже в 1969 году (в «Духовке»), продолжает постоянно развиваться, достигая совершенно немыслимых высот к концу 1970-х (в «великом пятичастии»). И пределов этого процесса не видно: если для написания какого-либо фрагмента «Слез об убитом и задушенном» Харитонов еще должен был пережить некий удар судьбы (уход с работы, ссора с подругой, разбитая посуда), то для написания «В холодном высшем смысле» ему достаточно удара клавиши пишущей машинки.
Собственно, именно в этом и состоит главный ход Харитонова.
Пишущая машинка по умолчанию предполагает, что пользователь не будет обращать на нее внимания, не будет замечать ее (показательно, что первые пишущие машинки создавались для нужд слабовидящих людей[781]). Однако Харитонов ведет себя прямо противоположным образом: не умея как следует печатать, он остро ощущает машинку