Рози попыталась провести первичный осмотр ситуации. Она не привыкла, чтобы в беду попадал Бен. Ей казалось, что он, наверное, заслуживает снисхождения как нарушитель, оступившийся впервые. Но, с другой стороны, Бен был достаточно умен, чтобы не оступаться, и поэтому, возможно, справедливее предъявлять к нему более высокие стандарты ответственности. Как поступить — наругать Бена, что он рассказал Кайенн (хуже не придумаешь!), хотя четко осознавал, что это глупо? Дать ему понять безмерность его прегрешения, огромный вред, который он причинил сестре, всей семье, хотя он и сам прекрасно это знал? Или наоборот — утешить, сказав, что на самом деле это не его вина, все секреты со временем раскрываются, он не разрушил жизнь Поппи безвозвратно? Что, избирая путь секретности, они с самого начала знали о его конечности?
Пенн раскрыл было рот, чтобы спросить Бена, правда ли ему было так тяжело держать свой рот на замке, неужели так трудно было не посвящать никого в эту единственную тайну, — и тут же понял ответ на свой вопрос. Это было очень тяжело. Раньше, до того, как Бен рассказал свою историю, ему не приходило в голову, что секрет Поппи невозможно хранить отдельно от остального. Не рассказывать о Поппи, понял Пенн впервые, значило не рассказывать о Нике Калькутти, о Джейн Доу, о Мэдисоне и о том, как им там нравилось и почему они уехали, не рассказывать о малыше Клоде, и о радости, которую несло его детство, и о том, как он дополнил их семью. Впервые Пенн понял, что все это не-рассказывание было твердым, как алмаз, и имело не меньше изъянов.
Но прежде, чем родители сумели рассортировать тени и решить, что делать с Беном и Кайенн, все еще больше осложнилось. Бен был не единственным. Они приходили посреди ночи, в темноте, один за другим, как сны.
— Я однажды сказал это Дереку Макгиннессу, когда надирал ему задницу. — Ру был настолько расстроен, что не заметил в темноте Бена, который уже находился в родительской спальне. — Я не думал, что он обратит внимание, но он, наверное, обратил. Я не думал, что он понимает, о чем я говорю, но, наверное, понял. Колотя его по башке, я приговаривал: «Это… О… Моей… Сестре… Говоришь… Ты… Дырка в заднице!»
— Не говори «задница», Ру. — Сколько ни было в сказанном поводов для возражений, Пенн по умолчанию выбрал тот, который был привычнее.
— «Это о моей сестре ты говоришь, Дырка!» — послушно поправился Ру, а потом добавил сокрушенно: — Это было в состоянии аффекта.
— И у меня, — кивнул Бен, тоже сокрушенно.
Какой же вариант хуже, задумался Пенн. Из ненависти или из любви? Из верности сестре или преданности любимой? В пылу сражения или в дыму романтического костра? Но не успел он определиться с выбором, как дверь приоткрылась снова.
— Это мы, — голоса Ригеля и Ориона звучали как хор близнецов в фильме ужасов. Как голоса маленьких мальчиков. Казалось, они вот-вот заплачут, и Рози попыталась вспомнить, когда они в последний раз плакали.
— Помните, мы случайно проговорились всем на барбекю у Грандерсонов? — спросил Ригель, и Пенн вспомнил. Более того, вспомнил, что проговорился не Ригель, а Орион, и его тронуло инстинктивное желание Ригеля принять на себя часть вины брата. Может, в темноте они сами не совсем понимали, кто из них кто.
— Через неделю в школе парень, которого мы вроде как знаем, подошел на перемене и спросил, почему мы сказали так про Поппи, — объяснил Орион.
— Мы начали говорить, что просто шутили, рассказали о «Капитане Таракане» и о собаке Гарри и Ларри, — продолжил Ригель.
— Но потом он перебил нас и сказал, что, возможно… тоже такой. Как Поппи. И, может, мы знаем, что ему следует делать или с кем следует поговорить, и вообще… — Рози заметила, насколько твердым стал голос Ориона.
— И мы знали, — просто договорил Ригель. — Поэтому рассказали.
— Он был очень печальным и напуганным, — добавил Орион, — так что нам показалось, это будет правильно. Мы думали, уж кто-кто, а он никому ничего не расскажет, но, может, ему пришлось, чтобы кто-то мог ему помочь, понимаете? Может, пришлось рассказать, чтобы кто-то его выслушал.
Может, все дело в том, что к этому моменту стало совсем непонятно, на ком ответственность. А может, дело в том, что к этому моменту стал намного яснее размер дыры в самой сердцевине секрета. А может, дело в том, что веские причины для рассказа, причины, которые были всегда, наконец пришли в движение. А может, дело в том, что почти утро, а никто из них глаз не сомкнул… Но, в общем, Рози и Пенн обнаружили, что в тот момент их преобладающей эмоцией был не гнев, а гордость. По крайней мере, в течение часа, остававшегося до рассвета, или около того.
Единственной, кто не пришел в ту ночь, была Поппи.
Я никто! А кто ты?
Следующим утром, то есть два часа спустя, все были пришибленные, раздраженные и до сих пор несколько контуженные. Их мир снова изменился; оставалось только выяснить, как именно. А тем временем надо идти в школу, принимать пациентов и писать роман. И все они были благодарны за эти остатки нормальности, все, кроме Поппи, которая за то время, пока остальные споласкивали миски из-под хлопьев и одевались, так и не вышла из комнаты. Пенну представлялось, что Поппи было трудно уснуть, и не хотел будить ее, если ей все же удалось поспать. Рози представлялось, что Поппи совершила ритуальное самоубийство любым из двадцати-тридцати первых пришедших в голову способов, и ее приходилось физически удерживать от попыток взломать дверь, чтобы проверить. Когда наконец ее терпение иссякло, они с Пенном стали без стука приоткрывать дверь комнаты Поппи, по одному скрипучему миллиметру на один вдох, достаточно медленно, чтобы вызвать зевоту даже у слизняка. Когда, наконец, щель стала достаточно широкой, чтобы заглянуть внутрь, обнаруженное встревожило их не так сильно, как самоубийство, но и ненамного слабее. В комнате Поппи на неразобранной постели они обнаружили Клода.
И сразу узнали его, хотя на самом-то деле он был им незнаком. Они не видели Клода с тех пор, как ему было пять, так что теперь, в десять, он был привидением самого себя. Поппи, их креативная, уверенная, сияющая дочь, бесследно пропала. Этот ребенок, точнее, призрак ребенка, был темным, мрачным, с припухшими покрасневшими глазами, которые он не пожелал оторвать от пола, и руками, которые обвили его ребра мертвой хваткой и не желали расплетаться. На нем были самые мужские из всех брюк Поппи — простая пара серых тренировочных штанов — и непомерно огромная флиска Ориона с эмблемой «Маринерс». В большую коробку рядом с кроватью были свалены все куклы и мягкие игрушки Поппи, ее ловец снов, балетные туфельки и фотографии в рамках — на одной был клуб ПАНК в последний день четвертого класса, на другой — Поппи и Агги, одетые в костюмы пони на одном Хеллоуине, на третьей — Поппи в лавандовом сарафанчике, улыбающаяся в компании братьев на празднике в честь окончания средних классов Ригелем и Орионом. И повсюду вокруг Клода — на подушке и простынях, в коробке, на столе, на полу — лежали длинные, густые волосы Поппи, разбросанные по комнате, как потеки темной крови. Электробритва Ригеля, нашедшая себе наконец применение, валялась на полу рядом с кроватью, как орудие убийства, а ниже неровного, щетинистого скальпа, вид которого надрывал родителям сердце, по щекам Клода текли слезы.