Но такой цели, то есть очищения и возвышения нравов духовенства, инквизиторы никак не могли достигнуть, руководствуясь своей системой. Средства, избранные ими, помогали не истине, а страстям. Меньше всего можно было ожидать справедливости там, где побуждением было слу жение не любви, а ненависти. Страшные жертвы, принесенные инквизицией во имя религии, послужили не на пользу, а во вред ей. Церковь в них не нуждалась, потому что они опозорили ее.
Скоро и сами инквизиторы, хранившие долго бесстрастность и руководствовавшиеся одной фанатической ревностью к своему делу, испытали соблазн и стали злоупотреблять своей безотчетной и громадной властью. Уже в XIII столетии раздался обвинительный голос против злоупотреблений.
«Почему отказывают обвиненным в законном их праве защищать себя? – спрашивал один из католических богословов. – Зачем обвиняют в ереси честных женщин единственно за то, что они отказываются удовлетворить беспутным предложениям некоторых священников, тогда как в то же время отпускают без покаяния богатых еретиков, которые могут заплатить судьям и откупиться?»[190]
Эти слова открывают такие тайны трибунала, которые никак не могли попасть в ее официальные протоколы. Значит, позднейшие инквизиторы, которые насиловали еретичек и мнимых ведьм после осуждения или покупали их расположение ложными обещаниями спасения их жизни, имели пример в делах трибуналов прежнего времени. Пылкая ненависть, которую всегда внушало к себе католическое духовенство в Лангедоке, бывшее гасителем культуры и цивилизации, ненависть, художественным памятником которой служат вечно свежие стансы провансальских трубадуров, обязана своей силой более всего деятельности инквизиторов, системе насилия, которую они приносили с собой, их методичной жестокости, особенно лицемерию, корыстолюбию и низости врага, и без того ужасного и могущественного.
Эту власть можно было смело назвать всесильной, и оттого она легко могла стать позорной. Особенно обнаруживались корыстные цели инквизиции относительно так называемых соумышленников. Трибунал привлекал к своему суду всякого, кого кто-либо из его членов желал осудить, опозорить, обобрать, изгнать, заключить или казнить. От него зависело обличить любого католика в соумышлении и подвергнуть наказанию. Если мы видели, как трудно было определить границы так называемому подозрению, то в вопросе о соумышлении инквизиция не встречала никаких пределов в подсудности. В самом деле, что не подлежало сжатому, но в сущности столь широкому определению? Кто не знал про ересь, кто мог избегнуть знакомства с еретиками, когда последние одно время даже превосходили численностью самих католиков, и кто в душе, отстраняясь от всякой солидарности с ними, по букве закона, формально не подходил под категорию соумышления? Между тем соумышленники были поставлены рядом с защитниками. Они преследовались как настоящие еретики.
Относительно их надо отличать две эпохи: до и после 1250 года. В первый период их сперва отлучали заочно, но через сорок дней (а позже – через год или два) они должны были являться снова и в случае откровенного сознания, если притом трибунал ничего не имел особенного против их личности, присуждались к церковному покаянию. В противном случае они становились предметом позора и источником дохода. Каждый месяц, в продолжение которого виновный не получал разрешения, он должен был платить пятьдесят солидов, которые шли в пользу епископа или правительства. Он не мог иметь голоса на выборах, не мог быть адвокатом, нотариусом, лишался права свидетельства, права завещания, права наследования. Четвертую часть своего имущества он вносил в виде пени. Лишенный покровительства законов, он не мог жаловаться ни на кого, а его мог преследовать всякий; его защита на суде не имела силы, так как он считался обесчещенным. На раскаявшихся лежала тяжесть общественного позора и презрения. Покаяние за соумышление продолжалось от пяти до десяти лет. Осужденный оказывался в положении обращенного еретика. Подобно ему, он должен был усиленно молиться, поститься, в известное время выходить из храма и стоять за дверьми, носить покаянную одежду с крестом, не пропускать религиозных церемоний, крестных ходов, быть публично битым каждое воскресенье пред порталом церкви.
В 1253 году последовал указ Иннокентия IV заменять покаяние обеспеченных соумышленников деньгами. Это было нечто вроде индульгенций, которые старательно раздавал этот папа. Потому в легенде Матвея Парижского о сновидениях, бывших одному кардиналу, церковь в образе плачущей женщины говорит Господу, что Иннокентий IV обратил ее в меняльную лавку, поколебал нравы и веру и уничтожил справедливость. Папа предназначал этот новый источник, странно переводивший веру на деньги, для содержания трибуналов. Преемник его поддерживал такое распоряжение. Так как исполнение приговоров лежало на правительстве, то светская власть во Франции распорядилась поднять эту плату, чтобы получить долю и за свои труды. Впоследствии французский король почти совсем присвоил этот источник дохода и отдавал инквизиции лишь ничтожную долю. Наконец, сбор этот стал торговлей и принял чисто коммерческий характер. Например, в 1310 году одному каявшемуся было дозволено избавиться от позорных крестов за тридцать ливров, которые пошли на постройку моста и его родном городе.
Ослушники римских приказаний и святой инквизиции в глазах трибуналов также были соумышленниками. На них ложилась иногда более тяжелая ответственность. Так, тот, кто позволил поселиться на своей земле еретику, лишался своих владений в пользу сюзерена. Всякий, кто откажется воевать с еретиками, в силу буллы того же Иннокентия IV от 1254 года, кто будет противиться крестовой проповеди и в продолжение года не окажет достаточных оснований для разрешения, – сам считается соумышленником; в этих случаях наказание сопряжено с лишением всяких прав на владение. Церковь благословляет его врагов, освобождает его вассалов от обязательств, каждый может отнять его достояние и владеть им под условием истребления еретиков и исполнения обещаний относительно церкви.
Римский двор всегда хорошо сознавал, как мало помогают всякие внешние средства к уничтожению ереси. Гильдебранд целью своей клерикальной ревности поставил искоренение причины и поводов зла. С этого времени лучшие люди громко требовали реформы нравов клира, распространения поучений и расширения проповеди. В вопросе об еретиках многие из них если и стояли за инквизицию, то далеко не за такую, какая осуществилась на практике; сознательно они предпочитали слова убеждения и высокий нравственный пример. Когда облагородится духовенство и поймет свое истинное призвание, улучшатся его нравы, тем самым уничтожатся и предлоги к нападкам на католицизм. Такую мысль, между прочим, проводил Доминик.
Подобные меры требовали подвига и много идеального самопожертвования; исполнители в массе, а не в отдельных личностях должны были обладать самоотречением, редкой нравственной высотой характера – одним словом, теми духовными свойствами, которых никак не могли воспитать века бесправия и насилия. Лучшие и благороднейшие силы уходили на служение личному спасению, сосредотачивались в себе, отрешались от этого бренного мира; в тиши монастырей и в ученой келье они стремились к иному, лучшему, безуспешно занимаясь разрешением заманчивых тайн бытия. Они являли высокие примеры бескорыстия и нравственной чистоты, но всегда имели в виду узкую личную цель, а не дело общечеловеческого спасения. И потому втуне, неведомо никому и без пользы пропадали благородные примеры этих людей, живших не земными интересами, а идеальными помыслами.