Крученых пользовалась у парней вниманием, воспринимая поверхностные ухаживания с напускным равнодушием. Время от времени, вскользь, посматривая в сторону Васи. Или же на праздничных посиделках танцуя с ним особенно романтические медляки. Подвыпивши, ребята вели многозначительные разговоры. Впрочем, и на трезвую голову студийцы мололи не меньшую чушь.
– Да, я завидовал Малышу и Карлсону, которые каждый день вычитывали в шведских газетах всевозможные сенсации и страдали от инфляции, превратившие монетки в пять эре практически в ничто. А теперь получается, что всё то же самое есть и у меня. Радости только от этого нет никакой, точно я повзрослел преждевременно, не успев подготовиться к трудностям жизни.
– С японским кинематографом у меня связаны самые экстремальные впечатления. Сначала было удивительно, что нам показали «Корабль-призрак», затем ещё более удивительно, что большим экраном пошла «Легенда о динозавре». Ну, а после «Империи страсти» я уже перестал удивляться чему бы то ни было.
– А у меня с французским. Очень уж живут изящно. Не касаясь друг друга. Даже когда любят или когда убивают друг друга.
Катя впитывала информацию, точно вата, Вася видел, как она все время меняется, постоянно становится немного другой, не такой, как на прошлой неделе. Он наблюдал за Кручёных, это забивало его внимание, отнимало все силы, даже на учёбу в университете забил. Пушкарёва, кстати, это мгновенно отметила.
Перемена участи
Между парами Вася заглянул в деканат. Торжественно вручить Пушкарёвой (почему-то зудит в черепке чувство вины, точно он должен ей за что-то) билеты на премьеру. Разумеется, сонный, вялый. Отсутствующий. Похожий на недорисованное привидение.
– Опять, поди, в своём театре пропадал?
– Весь мир – театр, старушка, а люди в нём, как ты знаешь, актёры.
– Знаю-знаю, совсем ты с ума посходил от художественной самодеятельности.
– Мать, тебе-то что? Или ты по-соседски беспокоишься? Маруся поручила?
– С какого перепугу я стану исполнять Марусины поручения? Я ей кто?
– Ближайшая подруга.
– Это скорее в прошлом, теперь у каждого своя жизнь, Васятка.
– Ну да, Буратино вырос и пошёл в школу. Купил по дороге азбуку.
– Ты когда последний раз книгу-то читал?
– Знаешь, старушка моя, честно говоря, я даже и не припомню.
– Надо ж, как люди-то меняются.
– Да сам удивлён. Раньше казалось, без книжки в сумке или под подушкой нельзя прожить и дня, а теперь всё театр на себя взял. Как мазь Вишневского, можно сказать, оттянул.
– Вижу-вижу, что теперь тебя за уши от него не оттянешь. А это ведь совершенно иное.
– Сам знаю, но так мне пока интереснее. Без букв.
Мир и молодёжь
– Может, повзрослел просто?
– Лена, понятия не имею. Сейчас так интересно жить, что, во-первых, не до чтения, во-вторых, не до размышлений о жизни. Я предпочитаю жить, а не думать о жизни. Самому писать свою жизнь, а не читать о чужой, хотя бы самой интересной в мире.
– И всё равно это не дело, я считаю.
– Мать, я уважаю твою точку зрения, но у нас же теперь демократия и плюрализм, так что позволь, я всё-таки при своей останусь. Или тебе вновь хочется возобновить обмен книг на знаки почтовой оплаты? Помнишь, как ты забирала у меня марки?
– Конечно, помню. Не забывается такое никогда. Дураком ты тогда был изрядным. Впрочем, и сейчас не сильно изменился. Дураком и помрёшь.
– Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав. А Марусе – большой привет передавай. Свидимся, если время будет.
Васю и правда серьёзно пригрузили в театре: Софа наконец-то нашла пьесу, достойную усилий. Модный московский Ленком поставил «Диктатуру совести» Михаила Шатрова, официозного советского драматурга, большую часть жизни писавшего бесконечную Лениниану, изощряясь в конструировании образа «самого человечного человека», ласковый прищур которого становился всё изощрённее и ласковее от пьесы к пьесе.
Дом, где разбиваются сердца
В последние годы Шатров отошёл от драматургии, занявшись строительством огромного культурного центра на набережной Москва-реки, у площади Павелецкого вокзала. Весь запас связей и репутации, накопленной за десятилетия, Шатров пустил на то, чтобы навсегда исковеркать один из самых обаятельных столичных районов (впрочем, если бы это сделал не деятель театра, то, дорвавшись до драгоценных участков, комплекс уродливых небоскрёбов построил бы кто-то другой, свято место пусто не бывает), но перед этим выпустил в журнале «Театр» пьесу, где вновь, как и вечность назад, всё оказывалось закрученным вокруг светлого образа Ильича.
Только теперь, «в духе последних веяний», персонажи Шатрова – условная современная редакция – решили устроить суд над Лениным, фигурой, выглядящей всё более и более… противоречивой, если такое слово уместно. Софа не была радикалкой в духе ещё совсем недавно запрещённого «Демократического союза», откуда Дуся Серегина уже успела выйти «по идейным соображениям», она любила искусство ради искусства, всю сознательную бредила театром, как могла эстетизировала окружающую действительность, привнося в «работу с молодыми» максимум доступного смысла.
В нынешней Перестройке С. С. увидела сбывшуюся мечту шестидесятника – тот самый «социализм с человеческим лицом», о котором мечтали Булат и Белла, Женя и Андрюша, которых она, пока училась в Щукинском, разумеется, наблюдала. И в ресторане ЦДЛ, и в ресторане Дома кино, и, разумеется, в Доме актёра на Пушкинской площади. Но с такого дальнего расстояния, когда уже не определишь, кто есть кто и что же на самом деле между ними всеми там происходит.
А он такой холодный
Суд на Лениным состоял из коллажа, смешивавшего сцены в разной стилистике. Центром начала спектакля стал монолог Ставрогина из «Бесов», который она поручила Корецкому. Дальше зал захватывали террористы из Красных бригад, ибо Шатров показывал: у медали, разумеется, всегда две стороны и «увлечение революционной фразой» не проходит для мира бесследно.