Правда, ленивому туристу, чтобы снискать любовь шведов, достаточно запомнить одного Карла XII, который чаще других стоит на постаментах. Обычно это юноша-воин, указывающий перстом на Восток, откуда Швеции вечно грозит Россия с ее Петром и подводными лодками.
Национальная история — занятная штука. Каждая сторона трактует ее так, чтобы побед набиралось побольше, а поражений не было вовсе. Так, один швед рассказывал мне про Северную войну, во время которой победоносный Карл захватил столько русских пленных, что они построили огромный Гета-канал.
«Это еще что, — ответил я хвастуну, — мы вашего шведа Даля заставили написать словарь русского языка. Четыре тома!»
Справедливость была восстановлена.
От соседей Швеция отличается несомненным великодержавием. Соответственно и Стокгольм выглядит более имперским, чем окрестные столицы. Может, потому он так похож на Петербург: каналы, гранит, дворцы, театры плюс особая северная угрюмость и суховатость. Даже серость. Не в смысле скуки, а как благородная приглушенность красок, отсутствие средиземноморской пестроты. Ну и, конечно, белые ночи — все эти «пишу, читаю без лампады».
На фоне белых ночей прекрасно смотрятся шведы. Они такие белесые, что сливаются с северным небом. В светлые сумерки шведская толпа похожа на негатив.
В Стокгольме Карл XII уверенно заслонял варягов, но всего в семидесяти километрах от столицы расположена Старая Упсала, откуда вышли все славные Рюриковичи.
Тут до сих пор стоят варяжские курганы, пышно прозванные «скандинавскими пирамидами». В сущности, это просто огромные холмы, насыпанные полторы тысячи лет назад, чтобы достойно отметить похороны вождей-конунгов. Когда-то здесь была главная языческая святыня Севера — роща, в которой приносили жертвы. Разрубленных на части собак, коров и людей подвешивали к ветвям священных деревьев. Считалось, что это приносило удачу.
Похоже, так оно и было: кучка норманнов — скандинавов и сегодня немного — основала империю, протянувшуюся от Сицилии до Америки.
За Упсалой цивилизация кончается. Вернее, она остается где-то за лесом, который и является собственно Швецией. Пятьсот километров я проехал до норвежской границы, и если зеленая полоса где и прерывалась, то только для того, чтобы пропустить к дороге узкое лесное озеро.
Шведы настолько влюблены в свою природу, что ради нее ограничили права на недвижимую собственность. То есть кому-то вся эта земля, бесспорно, принадлежит, но собственник не может препятствовать другим наслаждаться своими владениями. Любой — даже иностранец — имеет право шляться по лесу, собирать грибы и ягоды, жечь костры, жить в палатке, ловить рыбу и вообще делать на чужой земле все то, что в Америке категорически запрещено.
Такой гуманизм не помешал шведским лесам остаться безлюдными. Стоит отойти на триста метров от машины, и ты остаешься в одиночестве. Причем чувствуется, что при желании его можно продлить до Ледовитого океана.
С Норвегией что-то не так. Казалось бы, что у нас общего с этим маленьким отдаленным народом — всего-то ленточка общей границы?
Но существует между норвежцами и русскими таинственная внутренняя связь, симпатия. Даже интимная близость. России уютно иметь в соседях Норвегию. И из-за того, что соседство это возникло так далеко на безжизненном Севере, оно редко омрачалось коммунальными склоками.
Север доставляет слишком много неприятностей, чтобы люди еще и сами портили друг другу кровь. Как-то политики заметили, что единственное место, где царит мир и дружба, — Антарктида.
В XIX веке норвежцы привыкли на себя смотреть как на обитателей последнего из медвежьих углов Европы. И в этом они тоже близки к русским. Совместная отсталость порождала особый вид тщеславия: бедны, но богаты. Духом, естественно. В конце прошлого столетия Энгельс писал: «Норвегия пережила такой подъем в области литературы, каким не может похвалиться ни одна страна, кроме России».
Когда-то и мы, и они любезно пользовались этим подъемом: норвежцы обожали Достоевского, русский театр вырос на Ибсене.
О взаимной тяге двух северных народов хорошо писал Пришвин: «У русских есть какая-то внутренняя интимная связь с этой страной. Быть может, это от литературы, так близкой нам, почти родной. Но, может, и оттого, что европейскую культуру так необидно принять из рук стихийного борца за нее, норвежца. Что-то есть такое, почему Норвегия нам дорога и почему можно найти для нее уголок в сердце, помимо рассудка».
Обычно государственная граница — простая условность. Но, въезжая из Швеции в Норвегию, нельзя не заметить разницы. Дорога сужается, вместо ухоженного бора — дремучие дебри, резко и сразу начинаются горы. Как будто с первого этажа поднимаешься на пятый. И еще легкая, но заметная неустроенность, привкус стихийного беспорядка.
Но столица у норвежцев захудалая — все перекрыто, в окнах занавески драные, кое-где — рабочие окраины.
Если Стокгольм напоминает о Петербурге, то Осло об Архангельске, Кеми, Беломорске или любом другом русском городе, который Север делает экзотичным — солнце почти не садится, дети всю ночь играют на улице и отовсюду видно молочное море.
Норвежцы сделали для культуры больше, чем все остальные скандинавы, вместе взятые. В Норвегии родились Ибсен, Гамсун, Григ и еще — единственный по-настоящему известный северный художник Эдвард Мунк.
Картины Мунка разоблачают вымысел о рыбьей крови скандинавов. И дело не только в полотнах с экспрессионистскими названиями «Крик», «Тревога», «Ревность».
Особым ужасом выделяются картины с внешне спокойными сюжетами — пристойно одетые горожане на фоне патриархального городка во фьордах. Чувствуется, что спокойствие это — жуткая липа. Что стоит отвернуться, как эти тучные люди в визитках обнажат вурдалачьи зубы.
В картинах Мунка есть что-то от классического американского триллера, где чем больше умиротворенности в начале, тем больше потустороннего ужаса в конце фильма. Стоит приглядеться к его непристойной «Мадонне», чтобы понять: зрителю улыбается труп.
Внутренний мрак картин Мунка отравил их автора. В сорок четыре года художник попал в сумасшедший дом, где целый год его лечили от алкоголизма и безумия. После этого Мунк прожил еще тридцать шесть трезвых и безгрешных лет. Но вместе с пороками исчез и его гений.
Наверное, те же страсти, которыми кипит проза Гамсуна, музыка Грига и краски Мунка, толкали норвежцев в море. В Осло есть музей, где собраны материальные свидетельства особой норвежской одержимости. Это — музей кораблей.
Открывают его суда викингов. Даже если весь ваш мореходный опыт — два часа гребли в городском пруду, вы не можете не поразиться идеальной геометрии варяжской ладьи. В ней нет никаких технических хитростей — только абсолютное чувство формы, счастливо угаданная хищная плавность линий. Такое судно не противостоит морю, а вписывается в него, растворяется в волне, как дельфин.
Для жертв норманнских набегов эти ладьи были смертоносны, как танк в армии Цезаря.