Поднявшись по скрипучей, но чистой лестнице на второй этаж, Андрей нашел девятую квартиру и негромко постучал. Дверь отворила пожилая симпатичная женщина.
– Вы, случаем, не товарищ Рябинин? Проходите, мы ждем, прошу вас, – ее живые глаза светились радушием.
Она была сухонькая, скромно, но прилично одетая в темное платье и голубой передник.
Из кухни послышался раскатистый голос Ковальчука:
– Проходи сюда, Андрей Николаич!
Рябинин прошел в просторную и светлую кухню.
– Вечер добрый, Егор Васильевич! Шикарно вы живете – своя кухня, – приветствовал Ковальчука Андрей, выставляя на стол водку.
– А как же? У нас свои кухни завсегда были, не то что в коммуналках… Эка! Смотри, Авдотья, товарищ Рябинин горячительного принес! Ладненько, хлопнем по маленькой, – засмеялся Ковальчук. – Знакомьтесь, жена моя, Авдотья Захаровна, а это – Андрей Николаевич, мой цеховой начальник.
Андрей поклонился хозяйке.
– Присаживайся, товарищ Рябинин, – Ковальчук указал на табурет.
– Не побрезгуйте столом, у нас по-простому, – сказала Авдотья Захаровна, доставая граненые стопочки.
– Как относитесь к картошке с солеными огурчиками? – примеряясь к головке бутылки, спросил Ковальчук.
– Нормально, – отозвался Андрей.
– Рыбки холодненькой на закуску попробуйте, – приговаривала Авдотья Захаровна, раскладывая по тарелкам заливную треску. – Капустка, вот, бочковая, ядреная, грибочки…
– Уймись, мать, не мельтеши, – добродушно кивнул на третий табурет Ковальчук. – Достань и себе рюмку, посиди с нами.
– Я не голодная, Егорушка, так уж, немножко, за компанию, – усаживаясь, ответила хозяйка.
– А вот возьмись, Андрей Николаич, – говорил Ковальчук, разливая водку, – большое все же достижение Советской власти, что мы можем по-простому с начальством собраться, потолковать за житье-бытье?
Андрей благодушно улыбнулся. Ковальчук поднял рюмочку и предложил тост:
– Давайте-ка выпьем за хорошую жизнь! За успех всех наших дел мирских, за то, чтоб ждала нас удача. И вот за таких, Авдотья, удальцов, как наш товарищ Рябинин!
– И за вас, опытных рабочих, – подхватил Андрей. – Без вас – нам никуда!
Ковальчук кивнул, и все выпили.
– Ой, Никитична просила зайти! – всполошилась Авдотья Захаровна. – Вы уж извиняйте, оставляю вас. Картошка, Егор, на плите.
Она торопливо ушла.
– Как там зал? – помолчав, спросил Ковальчук. – Управились?
– Только час назад закончили. Завтра поедем за лапником.
– Ну и здорово. Значит, отрапортуем в срок?
– Вполне.
– Комса, как я погляжу, к подготовке зала подошла серьезно.
– Стараемся. В конце дня заезжал Трофимов, хвалил работу, премию обещал.
– Премия никому не помешает, – резюмировал Ковальчук и перешел к делу. – Так что с душевыми? С Бехметьевым советовались?
– План душевых и смета уже готовы, только вот денег нет. На кирпич, трубы, кафельную плитку нужно четыреста рублей. Может, завком поможет? – Андрей достал из кармана листочек и протянул Ковальчуку.
Егор Васильевич углубился в расчеты. Внимательно изучив смету, он сказал:
– Все правильно. Думаю, завком не откажет.
А работу организуем вечерами, в качестве «субботников»… Давай-ка за хорошие инициативы!
– По половиночке.
– Как прикажет Андрей Николаич, – пожал плечами Ковальчук и наполнил стопки до половины. – Подожди-ка, отведай Авдотьиной картошки!
Егор Васильевич положил гостю жареного картофеля.
– Хороша! С пылу, с жару. Сынок мой, Венька, такую любит, – нахваливал Ковальчук.
Старый рабочий уселся, и они выпили «под горячее». Картошка оказалась превосходной – густо приправленная пахучим маслом, хрустящая и рассыпчатая.
– У вас один сын? – поинтересовался Андрей.
– Если бы! Венька – младший; старший – Иван, тот в Севастополе, остался служить во флоте. Дочка – замужем, при детках сидит. А меньшой в студентах, на инженера учится, – Ковальчук глянул на «ходики», – сейчас завалится.
– С рабфака поступал?
– Ага, отработал после трудшколы три года на кожевенной фабрике, пошел в университет. Первый курс заканчивает. Ученый! – рассказывал Егор Васильевич.
– Нравится учеба?
– Да вроде как… Переменился мой Венька, рассудительный стал. Знать, впрок образование-то, – усмехнулся Ковальчук и, посерьезнев, добавил. – Пущай дети учатся, не все им, как их отцам, горб-то гнуть, он ведь не железный. Глядишь, в люди выйдут. Лучше уж пусть грамотные делами заправляют, пролетарской закалки человеки, чем горлопаны-прилипалы.
– Вы о чем? – не понял Андрей.
– А-а… – нахмурившись, махнул рукой Ковальчук. – Злой я на местных партийных вождей. И взглядов своих не скрываю. – В глазах старого рабочего сверкнула обида. – У Маркса написано: пролетариат – авангард трудящихся, он совершает революцию и правит, перестраивает мир по справедливости. Где у Маркса сказано об этих червях-чинушах, примазках к правому делу? Нету там ни хрена! А они вот есть. Что, неправда? Правда! От, возьмись, Луцкий, ети его… герой выискался! Это для тебя он, может, и герой, для нового жителя города. А мы-то знаем их семейку. Тоже мне пролетарии! Он же из лавочников. Я вот этими руками сорок два года хлеб добываю, а что нажил? Клетушку в две комнаты, полученную, заметь, от Савелия Бехметьева к свадьбе в 1894 году! Поверишь аль нет, а только в ней, старой квартирке, родились мои детки, выросли, оперились, стали на ноги. А Луцкий? До революции петли да замки «толкал» с папашей своим, мошну набивал, жил не тужил. Вдруг – бац! Гриня – революционер! Еж твою за хвост! Я его в молодости хворостиной гонял, а теперь он учит меня жить. Ох, проруха, ну и брешь у меня в голове, веришь, Андрей Николаич? – Ковальчук сокрушенно покачал головой. – Почему пламенные борцы – Трофимов, Зулич, Черногоров – не управляют губернией? Почему сидит этот барин в особняке на Советской, ездит в лимузине, как вельможа, аппарат завел больше твоего Цека?
Ковальчук вздохнул, и Андрей, пользуясь паузой, спросил:
– А что: Черногоров – пламенный большевик?
– Кирилл-то? У-у, маститый забияка был. Это он нынче упырем стал, извалялся в крови, как охотничий пес. Раньше Черногор был одним из первых революционеров, да. Было это, правда, больше четверти века назад. Он тогда работал на стекольной фабрике, молодой был, бойкий, все кружки организовывал, к стачкам подговаривал. А потом пропал, надолго. Но ведь он свой! Рабочей крови! Уважительный, опять же, до сих пор не погнушается поздороваться с работягой. А Гринька, лавочный-то боров? Морду загнет – не приступишься, портреты свои по городу развесил. Тоже мне, царь!