Голоса семи собак происходят из абсолютной пустоты, из неоткуда, чистый отголосок без источника, как будто абсолютная инаковость голоса превратилась в музыку, в музыку, которая пропитывает все и каждого, будто голос этого отклика охвачен всеми точками возможного распространения. Отклик голоса функционирует не как эффект издаваемого голоса, но как причина, абсолютная causa sui, при этом причина, которая в этой своей самопричинности охватывает все. Будто абсолютная пустота Другого начинает отражаться сама в себе в присутствии этих великих музыкантов, чье искусство состоит в том, чтобы позволить Другому резонировать для себя самого.
…музыка усилилась, завладела пространством, по-настоящему захватила меня, заставила забыть обо всем на свете – и об этих живых собачках; как ни сопротивлялся я ей всеми силами , музыка, насилуя мою волю, не оставляла мне ничего, кроме того, что неслось на меня со всех сторон, с высоты, из глубины, отовсюду сразу, что окружало, и наваливалось, и душило, подступая в своем намерении так близко, что эта близь чудилась уже дальней далью с умирающими в ней звуками фанфар. звучала музыка, доводила тебя до беспамятства[334].
Этот опыт разносит в прах жизнь молодого пса, это начало его поиска, его исследования. Его интерес во всем этом вовсе не артистический, статус этого голоса как искусства не составляет никакой проблемы, в отличие от Жозефины, его интерес имеет эпистемологический характер. Это поиск источника, попытка приобрести знание при помощи источника всех вещей. Одна из попыток Жозефины состоит в сохранении детской составляющей своего искусства внутри этой мышиной расы, которая одновременно очень инфантильная и преждевременно постаревшая, мыши подобны детям, на которых лежит «некоторая усталость и безнадежность»[335], и голос Жозефины призван сохранить их детство вопреки их экономии выживания, вопреки их всегда преждевременной зрелости. Однако молодой пес представляет другую крайность: он решает, что «есть вещи поважнее, чем детство»[336]. «Es gibt wichtigere Dinge als die Kindheit»[337]: здесь одна из великих фраз Кафки, которая могла бы стать девизом или более серьезным политическим лозунгом. Политический лозунг в нашу эпоху всеобщей инфантилизации социальной жизни, начиная с инфантилизации детей, в эпоху, которая любит следовать презренной обратной линии, согласно которой мы все в душе дети, и в этом наше самое ценное качество, нечто, за что мы должны цепляться. Есть вещи поважнее, чем детство: это также лозунг психоанализа, который на самом деле состоит исключительно из воспоминаний детства, но не для того, чтобы сохранить это ценную и единственную вещь, а чтобы от нее отказаться. Психоанализ стоит на стороне юного пса, который решает вырасти, оставив позади «блаженную пору юных собачьих лет», и начинает свое исследование, обращается к изучению, продолжает поиск.
Поиск получает странный и неожиданный поворот. Вопросы: «Откуда берется музыка? Откуда берется голос?» тут же переносится в другой вопрос – «Откуда берется еда?». Загадка бестелесного резонирования голоса без лишних слов превращается в загадку совсем другого жанра, самого что ни на есть плотского. Голос – это звучание, которое происходит из неоткуда, у него нет никакой цели (лакановское определение наслаждения), но еда представляет нечто противоположное, это самый элементарный способ выживания, самый материальный и телесный из элементов. Это вопрос относительно тайны там, где, как кажется, ее вовсе нет, пес видит загадку там, где ее никто другой не видит, самая простая и очевидная вещь вдруг оказывается наделенной самыми большими секретами. Произошел разрыв из неоткуда, и он хочет начать свое исследование с самой банальной вещи. В нескольких фразах и строчках мы переходим от загадки песни к загадке пищи – и самый большой гений Кафки заключен в этом пассаже, полностью непредсказуемом и в то же время абсолютно логичном.
Однажды начав задаваться вопросами, он выясняет, что нет конца загадкам. Что является источником пищи? Земля? Но что позволяет земле обеспечивать пищей? Откуда земля берет пищу? Точно так же как источник закона был тайной, которую мы не могли решить, так и источник пищи представляется тайной, чья разгадка всегда недосягаема. Кажется, что пища, которая является чистой материальностью и имманентностью, неожиданно раскроет трансцендентное, стоит только достаточно углубиться. Пес прогуливается, распрашивая других собак, которые все кажутся абсолютно безразличными к таким очевидным тривиальностям, никому и в голову не приходит воспринимать всерьез столь банальные вещи. Когда он их спрашивает об источнике пищи, они тут же думают, что он голоден, так что вместо того, чтобы дать ему ответ, они дают ему пищу, они хотят наполнить его пасть едой и отвечают на его вопросы тем, что кормят его[338]. Но пасть пса не может быть набита, его не так просто сбить с пути, и он оказывается настолько вовлеченным в свое исследование, что в итоге перестает есть. Рассказ заключает в себе большое число поворотов, которые я не могу здесь рассмотреть, каждый из них познавателен и удивительно прекрасен, я перескочу сразу к последним абзацам.
Способ, чтобы открыть источник пищи, – это умереть от голода. Как в «Голодаре» («Der Hungerkünstler»), рассказе, написанном в том же году, речь не идет о голодающем художнике, представляющем собой достаточно банальное явление, но о ком-то, кто возвел воздержание от пищи в ранг искусства. Воздержание от пищи, как оказывается, является его «готовым изделием», ибо его секрет в том, что он действительно не любит есть. Это искусство не было оценено по достоинству, в отличие от Жозефининого, и поэтому художник умер от голода. Но пес – вовсе не художник, это не портрет художника в образе молодого пса; этот пес является так называемым ученым, и он умирает от голода в своем поиске знания, который приводит его почти к такому же результату. Однако в момент полного истощения, когда он уже умирает (как поселянин), появляется спасение, спасение в момент «истощения истощения». Его рвет кровью, он настолько слаб, что теряет сознание, и, когда он открывает глаза, перед ним из ниоткуда нарисовывается собака, странная охотничья собака прямо перед ним.