Щепкин увидел в пьесе несоответствие с жизненной достоверностью. «Да и Дикий, — говорил он, — неправдоподобен и карикатурен. Нельзя выставлять в условиях современности самодура действующим беспрепятственно в такое время, когда никто его самодурству уже не покорится». В этих взглядах Щепкин не был одинок. Впрочем, он, как всегда, не навязывал своих взглядов, а лишь просил позволения остаться при своем «невежестве и смотреть на искусство своими старыми глазами». Конечно, ныне эти суждения старого актера покажутся консервативными и наивными, надвигалось новое время со своими новыми представлениями, ломкой нравственных ценностей. Щепкин был из другой эпохи, и он защищал, как мог, вековечные народные взгляды на мораль.
При всем признании Щепкиным таланта молодого драматурга их личному сближению мешала некоторая амбициозность Островского. Старого артиста коробила его столь ранняя претензия поставить себя в один ряд с первыми российскими писателями, самолично записать себя в их преемники. На пятидесятилетии Щепкина драматург обратился к нему с самыми восторженными словами, но обрамил их весьма своеобразным образом — «Пушкин умер», «Гоголь тоже умер», поэтому «оба они не могли присутствовать на юбилее… вследствие того он сам, г. Островский, принял на себя труд учинить Михаилу Семеновичу поздравление с его торжеством от имени вышереченных Пушкина и Гоголя». Вряд ли это могло понравиться строгому в вопросах этики юбиляру. «Не правда ли, это очень скромно?» — довольно язвительно заметил присутствующий при том и записавший эти строки Александр Николаевич Афанасьев.
Щедрость таланта взывает его обладателя, как правило, и к щедрости души, к умению отличать истинные дарования от подделок. Несмотря на то, что трактовка некоторых образов в пьесах Островского вызывала несогласие с автором, Щепкин не мог не признать большой талант драматического писателя, с интересом знакомился с каждой новой пьесой Островского, с удовольствием читал их в кругу друзей (вспомним, как он читал одну из его пьес ссыльному Тургеневу), а если доводилось — с успехом играл на сцене в его пьесах. Правда, таких ролей у артиста можно насчитать не так уж много, что дало повод некоторым исследователям утверждать, что Щепкин нарочито избегал их, но факты говорят о другом.
Именитый актер старался поддержать еще первые творческие шаги молодого драматурга, радовался каждой его удаче, помогал в публикации его сочинений. Одна из ранних пьес Островского «Неожиданный случай» при содействии Щепкина впервые была напечатана в альманахе «Комета», издаваемом, как мы знаем, сыном актера. Большое удовлетворение испытал он, разучивая роли Коршунова, а затем Любима Торцова и Большова в пьесах «Бедность не порок», «Свои люди — сочтемся». Щепкин не избегал, а искал встречи с героями Островского. Роль Торцова в спектакле Малого театра долгое время и с успехом играл Пров Садовский. Щепкин несколько по-другому трактовал ее, но вступать в соперничество с молодым коллегой и тем самым обнаруживать «его слабую сторону в этой роли» не желал, это было не в его этических правилах. «Мое поприще уже оканчивается, — писал он, — а он не получает и полного оклада жалования». Но когда подвернулся случай сыграть эту роль в другом театре — сначала в Нижнем Новгороде, затем в Ярославле, — не преминул им воспользоваться.
«Недовольный игрою Садовского в этой роли, — писал Афанасьев, — который (по мнению покойного артиста) прекрасно выражая комическую сторону характера, мало выдавал его внутреннюю борьбу с самим собою, Щепкин… в лице Любима Торцова угадывал… человека хотя падшего, но в котором еще теплится святая искра человеческого достоинства и который поэтому способен подняться и выйти на прямой путь». Между актером и Иваном Дмитриевичем Якушкиным произошел на эту тему спор. Якушкин высказывал сомнения по поводу достоинств пьесы и роли в ней беспробудного пьяницы, из которой трудно выудить что-то достойное. Михаил Семенович возражал, доказывал свое и убедил исполнением этой роли на сцене, что она «стоит того, чтобы над ней потрудиться», что «роль прекрасная, но ее трудно выполнить, надо показать, что под этой грязной оболочкой скрывается такое благородство и доброта, какие редко встречаются». Щепкин видел в своем герое не просто горького пропойцу, а прежде всего человека, наделенного тонкой, страдающей душой, не утратившего чувства достоинства, более того, «прекрасного, доброго, благородного». Этот образ стоял перед его глазами, потому что он видел его «живьем», в лице человека, которого знал еще в пору своей провинциальной службы, а сейчас он доживал свои последние годы в доме актера — театральный парикмахер Пантелей Иванович. Замечательный мастер и душевный человек, он имел одну губительную страсть: «…по временам запивал, и тогда не было никакой возможности остановить его… пропивал все». Щепкин, приютив мастера в своем доме, втайне надеялся, что он избавится от тяжелого недуга. Но, испробовав все средства, убедился в их тщетности. После очередного черного срыва артист решился на крайнюю меру — отказал ему в приюте и праве оставаться личным парикмахером до его исправления. Пантелей Иванович тяжело переживал случившееся, плакал, а потом как-то враз бросил пить, потихоньку отдавал долги, на которые уже никто и не рассчитывал. Михаил Семенович знал об этих переменах, но выждал срок и однажды попросил его причесать парик. Старик был счастлив и с усердием принялся за дело. А когда Щепкин предложил ему вернуться к нему в дом, упал к его ногам и «зарыдал, как ребенок». «После этого, — вспоминал Михаил Семенович, — он жил у меня несколько лет, до самой смерти, и не только никогда не был пьян, но даже никогда не пил вина.
Когда я прочел в первый раз «Бедность не порок», мне тотчас представился Пантелей Иванович, и, может быть, оттого, что я его так коротко знал, мне было легко понять мою роль».
Обычно актер редко удовлетворялся исполнением своих ролей, подвергая их строгому анализу, но на этот раз был доволен и не скрывал своей радости оттого, что смог затронуть в ней «доселе не троганные струны, и они зазвучали сильно и подействовали на душу зрителей». Так он доказал несправедливость упреков, что из этой роли «нельзя ничего сделать». С неменьшей убежденностью он спорил с теми, кто считал, что актер сам придал этой роли «такой смысл, которого в ней вовсе нет». Вновь и вновь возвращаясь к комедии, он искал и находил в ней места, подтверждающие правоту его взгляда на эту роль, отстаивал свою версию о том, что он изображал вовсе не придуманный им характер, а лишь стремился «верно выполнить мысль самого автора, и мысль прекрасную». «На эту тему продолжался у нас несколько времени спор, — заключал оппонент, — но Михаил Семенович, кажется, не убедился моими доводами, потому что горячо отстаивал комедию против всех моих нападений».
Полнее, многомернее предстал в исполнении Щепкина и Самсон Силыч Большов из пьесы Островского «Свои люди — сочтемся». Как и во многих других своих работах, он искал в этом страшном, звероподобном существе за всеми его пороками, за всем мерзким и пакостным что-то человеческое, душевное, справедливо полагая, что только так он может вызвать в зрителях какое-то ответное чувство, а не одно физическое отвращение. Страшный зверь вызывает лишь физический страх, а душевное волнение, и тем более потрясение, возможно в столкновении со звериным в человеческом обличье. Именно — в человеческом! Актер все время искал в своем герое человека, заглядывая на самое дно его упрятавшейся души, пытался обнаружить мотивы его поведения. И зрители видели, что Большов не просто самодур, зверь, а его поступками движут и вполне понятное оскорбленное отцовское чувство, и досада «обманувшегося в своих расчетах торгаша», что ему знакомы и чувства страха, и обиды, и уязвленного самолюбия. Они видели перед собой живого человека, испытывая к нему сложные, неоднозначные чувства и отношения.