Бабушка чаще обыкновенного советовалась с маленькой, круглой, как шарик, ключницей Варварой и дольше вечером держала старшего повара Максима, когда он приходил к приказу.
По мере того, как толстая Варвара или баба Капка, как ее все в доме называли, озабоченнее погромыхивала связками ключей и чаще и громче ворчала, ссорясь то с дворецким, то с горничными, наша няня Наста становилась все тише и все менее принимала участия в домашних хлопотах. Вообще она за весь пост только и делала, что чистила ризы на образах, перетирала киоты и зажигала в них свечи и лампады. Она говела на первой неделе и второй раз на страстной. По вечерам мы знали, когда няня в церкви; по утрам же никто не мог замечать ее отсутствия, потому что она ходила к заутрене и к ранней обедне. Я рассказываю о ней потому, что она производила сильное впечатление на меня в то время, и я с величайшим интересом наблюдала за ней. Я не давала бабочке покоя расспросами о том, как может няня постоянно молчать и так часто молиться у всех икон? И как это она может ничего не есть? И отчего это она не только сказок больше говорить не хочет, но постоянно уходит от нас, чтоб и не смотреть на наши игры и не слышать песен наших и смеха?.. В самом деле, няня притихла к концу поста до такой степени, что голоса ее не было никогда слышно. Во всю страстную неделю она съедала только по одной просвире в день; а в пятницу и субботу совсем ничего в рот не брала. Я помню, что смотрела на нее в это время не только с уважением, но с чувством недоумения, весьма похожим на страх.
В среду вечером пришел священник с дьячком и отслужил в нашем зале всенощную. Весь дом, все люди, даже повара и кучера сошлись в зал или к отворенным в переднюю и коридор дверям. Я очень усердно крестилась и становилась на колени, стараясь во всем подражать большим, но должна признаться, что не могла молиться: мысли самые разнообразные занимали меня. Я осматривалась с удивлением и, по обыкновению, заготовляла сотни вопросов, с которыми на другой день должна была обратиться к бабушке или Антонии.
После всенощной все тихо разошлись, в зале потушили почти все свечи, но священник остался у аналоя в углу, под ярко освященным образом Спасителя.
— Что это будет? — шепотом спрашивала я, крепко стискивая руку мамы, когда она уводила меня в соседнюю гостиную.
— Мы будем исповедоваться — говорить наши грехи священнику, — объяснила она.
Я хотела допросить ее яснее, очень мало поняв из ее ответа; но что-то в лице мамы заставило меня замолчать и только смотреть на все еще внимательнее, отложив вопросы до другого времени.
Все мы вышли в гостиную и плотно заперли в нее двери; в зале остался один дедушка.
Я смотрела на дверь и, сама не зная, чего боюсь, со страхом ожидала, что будет?..
Андрей Михайлович Фадеев (1789–1867) — саратовский губернатор (1841–1846), позднее высокопоставленный чиновник в Закавказском крае, тайный советник. Дед В. Желиховской
Дверь скоро приотворилась, и папа большой сказал, не сходя с порога, бабочке:
— Иди, chère amie[88], я пойду теперь к себе вниз.
И дедушка пошел к коридору, а я так и впилась в отворенную дверь зала. Темная фигура священника мелькнула предо мною, на светлом фоне освещенного угла пред аналоем, спиною к нам, и двери снова затворились: бабушка, крестясь, вошла в зал… Я вздрогнула, когда Лёля вдруг шепнула над самым моим ухом:
— И я тоже буду исповедоваться. Я большая. А ты не будешь! Ты еще глупая, маленькая!
— И тебе не страшно? — с ужасом спросила я.
— Страшно! Вот еще глупости! Чего тут бояться?..
— Как чего?.. Нет! Я бы боялась идти туда.
И я продолжала смотреть со страхом на эту тяжелую дверь, за которой происходило что-то неведомое мне, но очень важное и даже, как мне казалось, не совсем безопасное… Я радовалась, что мне не нужно идти туда. Я совершенно не понимала, что значит — исповедоваться, но боялась за каждого, шедшего в темный зал, и вздыхала свободно, когда все по очереди оттуда возвращались целы. Когда пришел черед Лёли идти, я взглянула на нее и заметила, что, несмотря на ее хвастовство, она очень бледна… Мне сделалось так жаль ее и так за нее страшно, что я невольно припала к дверной щелке…
— Верочка! Отойди. Как можно смотреть? — сказала мне тетя Катя.
Я отошла, но очень обрадовалась, когда сестра к нам возвратилась. Я смотрела на нее теперь с особенным уважением и каким-то ожиданием: словно предполагала, что она совершенно должна измениться. Я очень удивилась, убедившись, что Лёля точно такая же, как и была. Нас усадили после исповеди чистить изюм и миндаль для бабок и мазурок, и сестра несколько раз принималась шалить и хохотать — чем меня очень неприятно изумляла.
— Тише, дети, — останавливала нас мама, — разве можно так смеяться накануне причастия?.. А ты-то, Лёля, большая девочка, только что от исповеди и громче всех хохочешь! Не стыдно ли?
Бабушка ничего не говорила, только ласково смотрела на нас, и, хотя губы ее не смеялись, зато добрые темные глаза ее и все ее милое, приветливое лицо улыбались нам против воли.
В монастыре
На другой день нас рано утром повезли причащать в женский монастырь. Во все время обедни я рассматривала с большим любопытством монахинь и очень сожалела маленькую, худую женщину, игуменью монастыря, которой, по моему мнению, должно было быть ужасно жарко во всех этих длинных суконных мантиях, в клобуке и суконной шапочке, на лбу и вокруг щек опушенной мехом.
Тут же была очень красивая, высокая и полная монахиня, которая иногда бывала в гостях у бабушки. Я ее очень любила и теперь сожалела, зачем не она тут самая главная? Мне казалось, что гораздо было бы лучше, если б она опиралась на тот высокий посох с крестом, и ей бы все другие монахини кланялись в ноги, а не этой маленькой женщине, с желтым сморщенным личиком…
Я причастилась без особого чувства, потому что была еще слишком мала, чтоб понимать торжественность этой минуты. Меня гораздо больше заняло, что я сама запила причастие вином и взяла просвиру со столика… После обедни игуменья пригласила нас пить чай. Мы с бабочкой пошли к ней, а мама и тети поехали в собор, смотреть, как архиерей будет омывать ноги священникам.
Напившись чаю с вареньем в маленькой, жарко натопленной келье игуменьи, бабочка велела нам поцеловать ее руку и стала с ней прощаться. На прощание игуменья надела мне и Лёле на шею перламутровые четки с большими резными крестиками и приказала проводить нас маленькой девочке в ряске и черном колпачке на русой головке.
— Бабочка! — сказала Лёля. — Мы теперь пойдем к Алеевой? Да?..
Алеева была знакомая нам красивая монахиня; я очень обрадовалась, услыхав, что мы к ней идем. Девочка в черном колпачке меня чрезвычайно занимала, и я тихонько спросила бабушку: