Я сижу в ее лучшем кресле и пытаюсь вспомнить, говорила ли ей когда-нибудь, как много она для меня значит. Я хочу поблагодарить ее за то, что она меня просто любила, ничего не требуя взамен; и за ту свободу, которой я пользовалась здесь. Я приходила и уходила, когда хотела, как кошка. А она всегда была дома и могла разогреть для меня немного супа или намазать бутерброд, если я хотела есть. Мама говорила, что Анни избаловала меня. Что правда, то правда. И за это я тоже говорю ей спасибо. Мама совсем другая. Слезы, крики и проклятия то и дело сменяются у нее раскаянием и самыми нежными признаниями: «Прости меня, моя маленькая старушка, ты самое лучшее, что у меня есть». Под конец я стала циничной и бесчувственной. «Дай мне пакет, сейчас меня вырвет», — говорила я маме, когда она в очередной раз раскисала и начинала икать от слез.
«Разумеется, она может жить у меня, — разрешила Анни, — если ей надо будет на время отдохнуть от дома. Заодно подтянет математику». Мама думала, что в деревне я с ума сойду от скуки. «Я ведь жила там и знаю», — вспоминала она.
И ошибалась.
Сидя в этом кресле, я думаю о том, что люблю Анни. Я никогда не говорила об этом, вероятно, потому, что у меня аллергия на это слово: слишком часто его попусту повторяла моя мама. Тем не менее мне нужно ей признаться. И каждый раз, когда Анни садилась на скамейку на кухне и поджимала под себя ноги, потому что в них застаивалась кровь, я должна была массировать ей колени. Мне следовало бы расчесывать ей волосы и помогать спускаться со второго этажа. Но я ничего не понимала. Целыми днями валялась в постели и слушала музыку.
Сейчас у меня есть возможность присмотреться к ней внимательнее. В комнате темно, и я не вижу, шевелится ли она под одеялом. Не слишком ли тихо она лежит?
— Ты здесь? — спрашивает она меня откуда-то с кухни.
Я оборачиваюсь и вижу ее, стоящую в дверном проеме.
Она выглядит как обычно, хотя и не совсем так, как та Анни, что лежит на диване.
— Нет, — отвечает она на мой невысказанный вопрос. — Я всего лишь сплю. Мне предстоит прожить еще без малого шестнадцать лет. А ты, не слишком ли ты здесь засиделась?
— Да, — помимо моей воли отвечает ей что-то во мне.
И вот мы с ней стоим на берегу озера. Мы смотрим на другой берег и не узнаем его. Однако лодка знакомая, она принадлежит Анни. Давным-давно вытесал ее из дерева кузен Анни. Плещет волна, воздух пахнет смолой. Лучи солнца — словно блесна, протянутая поверх водной ряби. Монотонно гудят комары. Анни отдает швартовы, а я сажусь на скамейку и берусь за весла.
Потом Анни отталкивает лодку от берега и тоже прыгает в нее. Я начинаю грести.
И тут я вижу Яльмара. Он поет в тюремной молельной вместе с семью другими заключенными. Священник — лысеющий мужчина сорока с лишним лет — мастерски аккомпанирует им на гитаре. «Детская вера» Анны-Лизы Эст[54]эхом отдается в серых стенах.
Тюремный пастор радуется, глядя на Яльмара. Крекула — крупный мужчина, внушающий страх и уважение, поэтому многие хотят иметь с ним хорошие отношения. Это под его влиянием заключенные ходят в среду на молитву. Пастор обязательно расскажет о нем своим прихожанам. Было бы неплохо, если бы эти люди, запятнавшие себя преступлениями, получили бы однажды отпуск для посещения службы в храме общины пятидесятников. Заодно рассказали бы о своей жизни и обращении ко Христу.
Но у Яльмара сейчас другая радость: в его камере появились новые книги по математике.
Его толстые щеки сразу порозовели. Ему хочется сейчас петь, во все горло кричать, прижимая к груди драгоценные тома: «Детская вера, детская вера, ты — золотой мост в небеса».
Он шутит, что теперь ни за что не будет подавать прошение о помиловании.
Я налегаю на весла. Две вороны летят высоко над кронами елей, а потом начинают кружить. Краем глаза я вижу их длинные черные крылья и клиновидные хвосты. Я слышу, как их крылья рассекают воздух над нашими головами. Вот они спускаются все ниже и ниже и наконец садятся на борт нашей лодки, да еще с таким видом, будто забронировали здесь места. Не удивлюсь, если каждая из них вытащит сейчас откуда-нибудь из-под крыла дорожную сумку. Их оперение переливается на солнце всеми цветами радуги. У них мощные изогнутые клювы с едва заметными усиками возле ноздрей и плотные пуховые воротники.
Вот одна из них спускается на воду за каким-то жуком. Птицы постоянно переговариваются друг с другом, обмениваясь гортанными звуками. «Ворроны, ворроны, ворроны», — будто постоянно повторяют они, растягивая свое раскатистое «р». А потом одна из них принимается кудахтать, как курица, и остальных охватывает смех. Эти птицы всегда казались мне странными.
Я налегаю на весла, погружая их в воду как можно глубже. Мне нравится снова чувствовать свое тело. По моей спине течет пот. Древко податливое и гладкое после стольких лет использования. Я чувствую, как с каждым рывком все сильнее напрягаются мои мускулы, как концентрируются все мои силы, как я тужусь до изнеможения, а потом снова расслабляюсь.
— Ну, дальше ты справишься без меня, — говорит Анни. — А мне пора. Они проводят тебя еще немного. — Тут она смотрит на птиц, которые словно ей в ответ что-то кричат.
И вот она исчезла. Вороны смотрят на меня черными бусинками своих глаз. А мне остается только грести.
Солнце печет, и птицы разевают клювы. Наконец-то они замолчали. Мне хорошо. Счастье растекается где-то внутри меня, словно сок по стволу березы.
А теперь и вороны покидают меня. Они улетают, шумно хлопая крыльями, в ту сторону, откуда я приплыла, постепенно исчезая в небе.
Я налегаю на весла. Сейчас я непобедима. Я сильна, словно лось. Я гребу, изо всех сил упираясь ногами в дно лодки.
«Все еще только начинается», — думаю я, и сердце мое переполняет радость.
Третье мая, воскресенье
Выходной подходит к концу. Кухня в доме Ребекки Мартинссон в Курраваара освещена мягким вечерним солнцем.
Монс смотрит на Ребекку. Он тоскует по ней, хотя она сидит всего в полутора метрах от него. У нее прямые черные волосы, а радужная оболочка глаз имеет темную окантовку. Монс только что обнимал ее. Он занимался с ней любовью, хотя и осторожно, ведь Ребекка вся в синяках. Она по-прежнему чувствует себя неважно: после сотрясения мозга быстро устает и страдает головокружениями.
Монс смотрит на шрам над ее верхней губой. Он портит лицо Ребекки. Но именно это и нравится в нем Монсу. Он испытывает к этому шраму нежность, подобную той, которую чувствовал, когда в первый раз взял на руки свою новорожденную дочь.
— Как ты? — спрашивает Монс, наливая Ребекке стакан вина.
Та смотрит на этикетку: дорогое. Он решил разориться ради нее.