И, подумав об этом (на самом деле я думала об этом несколько долгих минут — эти мысли вертелись у меня в голове, как вертится навязчивая мелодия, я не сводила с них глаз, щеки мои пылали — не знаю, как этого никто не заметил, почему их не предупредили, как я не прожгла их насквозь своим взглядом), я вдруг — так же непроизвольно, как до этого протянула руку, чтобы прикоснуться к его губам, — поднялась с места, забыв положить на стол салфетку, и сказала, обращаясь к подружке виновника нашего торжества (единственному человеку, для которого я существовала и которого могло обеспокоить мое отсутствие за столом):
— Извините, я на минутку.
Я не могу объяснить, почему я это сделала. Скорее всего, причин было несколько, и они то и дело менялись, пока я — шаг, другой, третий — приближалась к их столику. Знаю только, что, пока я шла — четвертый шаг, пятый, — в голове у меня мелькнула (хотя, если бы мне потребовалось выразить ее словами, это заняло бы гораздо больше времени) мысль: "Мы с ней почти незнакомы, она может не узнать меня, если я сама не напомню ей, кто я, — ведь прошло уже столько времени! Для нее я — незнакомка, которая приближается к их столику. Это с ним мы знакомы хорошо, и он узнает меня сразу, хотя, с точки зрения Луисы, у него гораздо меньше оснований помнить меня: она уверена, что мы виделись всего один раз — встретились случайно однажды вечером, уже больше двух лет назад, в ее доме. Ему придется сделать вид, что он меня не знает, чтобы не попасть в неловкое положение и чтобы не вызвать у Луисы подозрений, потому что, когда к мужчине, которого мы любим, подходит, чтобы поздороваться с ним, другая женщина, мы сразу понимаем, было ли у нее что-то с этим мужчиной прежде (если только эти двое не законченные лицемеры и не научились не выдавать себя ни единым жестом или взглядом). Правда, иногда мы ошибаемся: многим из нас свойственно предполагать, что до нас наши мужчины любили слишком многих женщин".
Приближаясь — шесть, семь, восемь шагов, (нужно было огибать соседние столики и избегать столкновений со сновавшими по залу официантами-китайцами, так что путь оказался долгим), — я видела их все лучше. Они казались спокойными и счастливыми. Были поглощены своим разговором и не замечали ничего вокруг. Делая очередной шаг, я порадовалась за Луису: когда я видела ее в последний раз (как давно это было!), она вызывала у меня лишь чувство жалости. Она говорила тогда, что не может ненавидеть того "гориллу": "Нет, я не могу его ненавидеть — это мне не поможет, не утешит меня, не придаст сил", — сказала она мне. И что если бы Девернэ был убит по чьему-то заказу наемным убийцей, она и этого убийцу не могла бы ненавидеть. "Я ненавидела бы тех, кто его послал", — добавила она тогда и процитировала фрагмент определения понятия "зависть" из словаря Коваррубиаса, составленного еще в тысяча шестьсот одиннадцатом году, посетовав, что причиной смерти ее мужа стало даже не это ужасное чувство: "И хуже всего то, что яд сей проникает в души тех, коих мы полагаем нашими лучшими друзьями. Мы продолжаем считать их таковыми и доверяем им, в то время как они гораздо более опасны для нас, чем наши явные враги". И тут же призналась мне: "Знаешь, я тоскую по нему, тоскую каждую минуту. Я просыпаюсь с этой тоской и с нею же засыпаю. Она не покидает меня даже во сне. Она со мной весь день, я словно ношу ее с собой повсюду, она словно стала частью меня, словно поселилась в моем теле…" И, продолжая свой путь — девять шагов, десять, — я подумала: "Больше она такой не будет. Она освободилась от своего трупа, от своего мертвеца, от своего призрака, который не вернулся, и очень хорошо сделал, что не вернулся. Сейчас она не одна, рядом с ней другой человек, и они вместе смогут "скрывать судьбу свою друг от друга", как поступают все влюбленные, если верить старым стихам,[11]которые я читала когда-то в далекой юности. Ее постель больше не будет холодной, ночи не будут печальными. Каждую ночь в ее тело будет входить другое, живое тело, тяжесть которого мне так хорошо знакома, и она будет радоваться, чувствуя это тело рядом".
Они обернулись, когда я делала последние — одиннадцать, двенадцать и тринадцать — шаги: наверное, почувствовали чье-то приближение или заметили мою тень. "Что она здесь делает? Откуда она взялась? Чего она хочет? Открыть Луисе правду?" Но эти вопросы в его глазах прочла только я, потому что Луиса в это время смотрела на меня, широко и искренне улыбаясь, словно сразу же меня узнала. Она действительно меня узнала, потому что тут же воскликнула:
— Благоразумная Девушка! — имени моего она, конечно, уже не помнила. Она встала из-за стола, мы поцеловались. Она крепко обняла меня. Ее радость была такой искренней, что, даже если бы я и решилась сказать Диасу-Вареле что-то, что настроило бы Луису против него или подорвало ее доверие к нему, заставило посмотреть на него с отвращением или возненавидеть его за то, что это он послал убийцу к ее мужу, у меня не хватило бы духа сделать это. Я не смогла бы сделать ничего, что, разрушив его жизнь, разрушило бы заодно, уже во второй раз, и жизнь Луисы. Я не могла разбить этот брак, как намеревалась немного ранее. "Кто я такая, чтобы нарушать установившийся в мире порядок? — думала я. — Даже если так поступают другие, например, этот человек, которого я вижу перед собой и который делает вид, что не знает меня, хотя я его очень любила и никогда не причинила ему зла. Пусть другие переворачивают все вверх дном, пусть все переиначивают, пусть подминают этот мир под себя — я не обязана следовать их примеру, даже если у меня, в отличие от них, есть на это причины, даже если я хочу исправить то, что было уже нарушено, если хочу восстановить справедливость, наказать человека, на котором, возможно, лежит вина за убийство". Мне больше не было дела до справедливости и несправедливости. Что мне до них, если Диас-Варела прав (так же как прав был адвокат Дервиль, навсегда оставшийся в своем вымышленном мире и в своем навсегда остановившемся времени): количество преступлений, оставшихся безнаказанными, намного превышает количество тех, виновники которых понесли наказание. И в другом, наверное, он тоже прав: страшно то, что множество отдельно взятых людей, разделенных пространством и временем, каждый на свой страх и риск, каждый повинуясь своим мотивам и добиваясь собственной цели, совершают одно и то же: грабеж, мошенничество, убийство, предательство. Эти преступления направлены против их же друзей, товарищей, братьев, против родителей, детей, мужей, жен, любовников и любовниц, от которых они хотят избавиться. Против тех, кого, возможно, они когда-то любили больше всего на свете, за кого, не раздумывая, отдали бы жизнь, за кого готовы были убить, если бы им кто-то угрожал. Может быть, в прежние времена они покончили бы с собой, если бы узнали, что в будущем окажутся способны нанести страшный удар по тем, кого беззаветно любят. А сейчас они, не колеблясь, сами готовы убить тех, кто был им когда-то дорог, и не испытывают при этом ни угрызений совести, ни жалости. Эти преступления привлекают к себе не слишком много внимания — они не столь кровопролитны, как сражения, они разбросаны одно здесь, другое там, а потому, как бы много их ни было, они не вызывают волны возмущения (что, впрочем, неудивительно: общество сосуществует с ними с незапамятных времен, оно, можно сказать, ими пропиталось). Почему я должна вмешиваться, почему должна идти против нового порядка — ведь он уже установился, придя на смену старому? Что я смогу исправить? Зачем выдавать всего лишь одного из тысяч тех, кто совершил преступление? Тем более что я и сама не до конца уверена в том, что он виновен? В жизни все так запутано — никогда нельзя понять, где правда, а где ложь. И если речь действительно идет о заранее спланированном и подготовленном убийстве, единственной целью которого было занять уже занятое место, то виновный, по крайней мере, заботится о том, чтобы утешить жертву — то есть ту из жертв, что осталась в живых, — вдову предпринимателя Мигеля Десверна, о котором она уже не так горюет. Ни когда просыпается утром, ни когда вечером ложится в постель, ни во сне, ни в течение долгого дня. К несчастью или к счастью, мертвые застывают в нашей памяти, словно портреты. Они не двигаются, они ничего не говорят и никогда нам не отвечают. А те, кто возвращается, поступают так совершенно напрасно. Им не следует этого делать. Девернэ не мог вернуться, и так было лучше для всех.