всё время выходит автомат непротивления злу Калашникова.
Так с любыми рассуждениями о государственности, начиная с обсуждения монаха Филофея, что написал о том, что Москва — третий Рим. В чем у меня нет сомнений. Но только потом Филофей сказал, что четвёртому не бысти, а в этом у меня сомнения.
Этот Рим уже образовался, а я как варвар взираю на него с высоких холмов. Совершенно непонятно, порушат ли храмы и придут ли потом сарацины, моржи и Плотники. Одно несомненно — хорошо не будет.
Будет — как с устрицами у Кэрролла.
Как-то я ввязался в длинный и унылый разговор о войне и государствах. В этом разговоре я чувствовал себя дураком, и летели надо мной быстрые и рваные облака теории непротивления злу насилием. Ведь эти слова рвут на части — “непротивление злу” совсем не то, что “непротивление злу насилием”. Разговор тянулся дешёвым химическим леденцом — страны мешались с континентами, а дохлые правители с живыми. Не было в том разговоре счастья — я щёлкал клювом, как устрица, приговорённая к съедению, — нет, щёлкал своей раковиной, а толку в этом не было никакого.
Успешливые люди объясняли мне, что мир делится на две части — страны демократические, которые не хотят воевать, пока возможно, и диктатуры тараканских царей, которые сдерживает только страх. Но колебания демократов уничтожают страх тараканских царей, и они идут отнимать коров, и убивать несчастных дураков, и мучить оставшихся по темницам. Но я отвечал, что в международных отношениях хребты ломают с завидным постоянством — причём как правым, так и виноватым. В этот момент на меня снизошло озарение — я-то находился среди устриц, а мои воображаемые собеседники прогуливались по берегу. У них было право (оттого что они были гражданами успешливых стран), нормальное право сильного, не сдержанного ничем. Они действительно могли вломиться в дом и пристрелить хозяина, до того как он пристрелит свою жену и детей. Это вторжение можно мотивировать тем, что они как-то слышали, что у хозяина могло бы быть ружьё, и если оно не найдено, в этом тоже не будет ничего страшного.
Я думал об этом без тени иронии — как устрица, трезво оценивающая свои аргументы. Скрипя своей створкой, думал о том, что, кто Плотник, кто морж, а кто устрица, определяется самим борцом за идеалы устриц. И, в принципе, дальше можно бороться с многожёнством — то есть за права женщин с помощью коврового бомбометания. Пока ещё тараканскому царю, его министрам, его моржам и Плотникам неловко сказать — мы вас отлупили за то, что нам не нравится, как вы живёте, как управляется ваше государство, или как вы распоряжаетесь природными ресурсами, или у вас к женщинам относятся не так, как подобает согласно правилам моржей. Или правилам Плотников. Но в скором времени, я думаю, неловкость пройдёт.
Мы, устрицы, хорошо знаем, что нас часто едят из чисто гуманных соображений. В общем, жизнь устриц такая, что давно их научила, что есть их будут обязательно. Негромкий голос устрицы плохо слышно. Неизвестно даже, пищит она от радости освобождения или от ужасов оккупации. И вопрос “за что?” задавать бессмысленно.
Честная устрица не говорит от лица какой-то страны. Потому что она знает, что во всех странах есть свои моржи и плотники, во всех странах живут тысячи разных устриц — у одних прямые носы, у других — кривые. Есть стройные устрицы, а есть толстые. Они все живут по-разному. Большинство из устриц знает, что когда в окно их раковины влетает ракета, то она не разбирает, какая именно устрица там жила и чем виновата. А как мы только что выяснили, устрица часто виновата тем, что живёт рядом с какой-то неправильной, тухлой устрицей. А когда уничтожают тухлую, приходится, как в хирургии, вырезать некоторое количество хорошего живого мяса.
Я не говорю от имени страны или какого-нибудь народа. Я считаю, что самое трудное — говорить сейчас только от своего имени, и если я позволяю себе сказать “мы, устрицы”, то это значит, я посоветовался с устрицами, сидящими неподалёку. В прошлой жизни многие устрицы были людьми, и мы знаем, что если к нашему заборчику подъехал Плотник с шашкой в руке, то нас явно будут лупить и жрать, что бы он ни говорил.
Мы остановились в каком-то неизвестном городе. Такое бывает — вроде и вдоль дороги что-то написано на щитах, есть и карта, и книги с указаниями, а оказывается, что попал ты в заколдованное место. Вот минул пост ГАИ и низенький дубовый лес. Промеж деревьев вьется трасса и выходит в поле. Кажись, та самая. Выехали и на поле — место точь-в-точь вчерашнее: вон и фабрика игрушек торчит; но продмага не видно. “Нет, это не то место. То, стало быть, подалее; нужно, видно, поворотить к продмагу!” Поворотишь назад, взвизгнут тормоза — продмаг видно, а фабрики игрушек нет! Опять поворотишь поближе к фабрике игрушек — продмаг спрятался. Начнёт накрапывать дождик. Подъедешь снова к продмагу — фабрика игрушек пропала; к фабрике игрушек — продмаг пропал.
Вот так было и теперь — всё у нас было, а имя города провалилось куда-то между колёс. Мелькнули какие-то изоляторы, лес мачт электропередачи, и мы очутились в сером промышленном городке.
Краевед сразу же нахмурился. Он знал этот городок, и как-то ничего хорошего в нём с ним не случилось. Хорошего не случилось. А вот дурное случилось. Он вёл тут какую-то экскурсию, и вот… Недоговорив, он махнул рукой и отказался рассказывать дальше.
Мы с Директором Музея переглянулись и достали фляжки. Он пил мой коньяк, а я — его. Так мы боролись с экономией, переходящей в жадность.
— Без фанатизма, — напомнил он. Это означало “по сто пятьдесят”.
Так и вышло. Фанатизм был нам чужд.
Оказалось, что мы давно сидим в садике, а на нас смотрят странные существа, выстроенные в шеренгу. Эти лица, кстати, узнаёт всякий мой сверстник — причём узнаёт именно вместе. Порознь их не узнать.
Это были пионеры-герои, герои “Азбуки для детей”, только по ошибке судьбы заброшенные в другое время. Толстовское семя, гайдарово племя.
Я любил пионеров-героев, они сопровождали меня всю жизнь — в пионерском лагере их человекообразные лица были нарисованы на жестяных щитах вдоль линейки. Эти жестяные щиты были во всех однотипных местах советской страны — только в воинских частях вместо пионеров были изображены строевые приёмы с оружием, а на зоне — печальные матери, комкающие платочки в старческих руках.
Причём часть