Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 73
Постепенно налаживались контакты с местными жителями. Я, как и остальные, был удивлен практически полным отсутствием настороженного отношения немцев к нам, вроде оккупантам, хотя это слово не отражало содержания. Ведь только что мы были смертельными врагами, и вдруг никакой враждебности, никакого сопротивления с их стороны. Позднее я понял, что они испытывали скорее облегчение от конца этого кошмара и падения нацизма, да и русские оказались не такими варварами, как их описывала гитлеровская пропаганда. Правда, где-то в середине или конце лета 1945 года нам объявили, что надо быть бдительными, в лесах скрываются и делают вылазки террористические группы. От каждой части были отряжены в помощь спецподразделениям (войскам НКВД) команды, которые прочесывали опасные места. Но ни у нас, ни поблизости никакого сопротивления не было, а вернувшиеся команды рассказывали, что на их участке ничего не нашли.
Более того, в Германии было безопаснее, чем в Польше и даже у нас в России. В любое время суток можно было ходить где угодно и как угодно. Никто тебя не тронет, а то и поможет. Вот некоторые эпизоды.
Какой-то офицер с автоматом напился до скотского состояния и свалился на окраине города у придорожной канавки, близ входа в частный домик. Сначала хозяин дома заперся в доме и с опаской наблюдал за ним. Стало темнеть, а пьяный валялся наполовину в луже, изредка издавая различные звуки. Немец с помощью домочадцев затащил бесчувственного лейтенанта домой, раздел, кое-как помыл, почистил шинель и уложил на топчан, положив рядом автомат. Офицер проснулся под утро, вскочил, не очень соображая, как он здесь очутился. Хозяин, немец, подал ему автомат, и тот, что-то пробормотав, поспешно ушел. «Никс гут!» — говорил нам позже немец, не понимая, как такой позор возможен, особенно с офицером.
Пьяный солдат потерял карабин. Утром, обнаружив находку, немец пошел в комендатуру и, объяснив происшедшее, просил забрать оружие, не забыв покачать головой и произнести «Никс гут!». Подобных случаев было немало.
Особое, если не сказать значительное, место занимали амурные похождения почти всех солдат и офицеров, которые наконец дорвались до мирной жизни. Все, кто мог вырваться в город, заимели своих подруг.
Мое окружение, от юнцов до пожилых дядек, хвасталось своими связями, короткими, случайными и более устойчивыми. Случайные связи, особенно у офицеров, имевших большую свободу общения с населением и большие возможности, очень часто заканчивались венерической болезнью и госпиталем. Случайные или временные связи, так просто «перепихнуться», мне претили. Я видел в этих однодневных связях что-то животное, не соответствовавшее моим представлениям об отношениях мужчины и женщины.
Похвальба и интимные подробности в этой сфере были мне неприятны, а иногда просто омерзительны, хотя большинство их смаковало или слушало с интересом и вниманием. В такой компании я чувствовал себя белой вороной и вскоре удалялся.
Устойчивые привязанности были более редкими и иногда сопровождались драмами.
Так мой неизменный друг, товарищ и номинальный командир фронтовой жизни Шалевич хвастался своей белокурой молоденькой немкой. В то же время он с удивлением говорил мне, что она красавица (впрочем, у него все подружки были «красавицами»), привязалась к нему, но время от времени говорит, что они, немцы, арийцы, высшая раса и скоро покажут всем, на что способны. На его вопрос, зачем же она связалась и дружит с одесским евреем, отвечала, что он не такой, как все, и ей с ним очень хорошо. Этот парадокс, похожий на высказывания моего портного («Гитлер дурак и болван, надо было объединиться с Россией и захватить весь мир…» Зачем??), ставил меня в тупик. Я счел это следствием гитлеровской пропаганды.
Наш разведчик Хурс (или Гущин?) привязался к молоденькой немке с ребенком, потерявшей мужа. Привязался так сильно, что, когда его демобилизовали, не поехал домой в Россию, а решил остаться с ней в Германии. Это по тем временам считалось недопустимым даже законодательно и строго преследовалось. Гулять — гуляй, но при демобилизации возвращайся только домой, точнее в Россию, и никаких браков с иностранцами. Он, получив документы при демобилизации, тайно спрятался у своей любимой. Многие знали об этом, но держали язык за зубами. Однако нашелся подлец, доложивший о происшествии нашему особисту. А для особиста (лейтенант Голощапов?) это живое «дело», и бедного Хурса (Гущина?) арестовали как перебежчика, судили и отправили в лагеря. Рассказывали, что немка хорошо спрятала его, когда приходили с обыском, где-то в подвале или в сарае за дровами. Но настырный особист в течение нескольких дней тайно следил за домом, выследил наконец «беглеца» и загубил парня ни за что ни про что. Много лет спустя, когда этот особист появился на одной из встреч однополчан, ему припомнили этот случай и, как он ни оправдывался (мне, мол, донесли, и я в то время не мог иначе поступить), его чурались. Почувствовав неприязнь однополчан, он больше на встречи не приходил.
Другой случай имел место с нашим офицером, лейтенантом Гликманом. Живя, как и остальные офицеры в отдельной квартире, он, будучи скульптором по призванию (и талантливым скульптором!), познакомился с немецкой художницей Урсулой. У них оказались общие взгляды на искусство и вообще на жизнь. Завязался роман, переросший в глубокую привязанность. Жениться было нельзя, да и невозможно, поскольку в Ленинграде у него оставалась жена, кстати, тоже фронтовичка. Я видел Урсулу, такую же крупную, как и Гликман. Они были в одном возрасте, значительно старше нас, и, возможно из-за мимолетного знакомства, мне она не показалась интересной.
В Ратенове Гликман превратился в скульптора бригады. Он ходил с вечно перепачканными гипсом руками, в помятой гимнастерке со съехавшими погонами. Несколько раз ему за внешний вид делал замечание командир бригады, но он только отмахивался. Впрочем, ему все прощали, а он дорвался до любимого дела и ничего и никого кругом не замечал, кроме своего ваяния и своей Урсулы. Жил он, как и все офицеры, в 2-комнатной квартире на двоих квартирантов в офицерском городке, где его добровольное одиночество скрашивала Урсула и изредка сосед офицер.
В большом клубе он слепил несколько барельефов и сделал по заказу политработников огромный гипсовый бюст Сталина.
Пробыв в Германии один или два года, Гликман был демобилизован, вернулся домой в Ленинград, вскоре заимел свою мастерскую, где отдавал всего себя любимому искусству. Но Урсула жила в его сердце. Возможно, была тайная переписка (конечно, после смерти Сталина и общего смягчения обстановки и нравов). В 70-е годы Гликман эмигрировал в США, где стал известным скульптором, даже ваял что-то для президента. Затем он переехал в ГДР, к своей Урсуле.
Не обошли контакты с немцами и меня. О портном, рядовых встречах я уже писал. Более тесное общение у меня было связано с… ремонтом часов.
Как-то у меня испортились часы, и я направился к урмастеру (часовщику), расположенному недалеко, на улице, идущей прямо от казармы. Урмастер, сухопарый немец лет 40–50, жил и там же работал на втором этаже трехэтажного дома. В рабочей комнате, заставленной лотками с часами и инструментом, толпилось несколько солдат с теми же, что у меня, заботами. Я оказался последним. Когда я вручил ему свои часы, вошли двое гражданских, средних лет, муж и жена. Оказалось, они были его приятелями, прибалтийскими немцами, эмигрировавшими в Германию еще в Гражданскую войну. Они хорошо говорили по-русски. Я воспользовался нежданными переводчиками, и мы невольно разговорились. Прибалты оказались начитанными людьми из старой дореволюционной интеллигенции. Они с удивлением отмечали появление погон, офицерских и генеральских званий, все, как в царской (потом Белой) армии. В газетах и журналах множество публикаций про Суворова, Кутузова и других известных военачальников. У вас даже ордена Суворова, Кутузова, Нахимова, они же царские генералы, говорили они. После революции все это было предано анафеме. Что произошло, зачем тогда нужна была Гражданская война? Я, в силу своего разумения, высказал свои соображения. Потом были вопросы о Москве, о моем житье-бытье до войны, о школе, о книгах, которые мы читали. Узнав, что я играю в шахматы, урмастер страшно оживился (он оказался любителем шахмат), предложил сыграть партию, если я не возражаю. Время было, я согласился, и мы уселись за шахматной доской. Я играю неважно, но здесь выиграл партию. Приступили ко второй. Я опять выиграл и видел, что урмастеру досадно. Третья также осталась за мной. Он, оказывается, тоже был неважнецкий шахматист, но очень увлекался шахматами. Он удивлялся, что среди русских столько хороших игроков. Здесь, среди своих горожан, с трудом найдешь любителя шахмат, говорил он. Было пора уходить, и я распрощался. Урмастер кивнул, пригласил заходить на шахматы и крикнул: «Хильда, иди проводи…» (я догадался по тону). Вышла довольно миловидная девушка, чуть старше меня, его дочь, и, взяв меня за руку, проводила через двор наружу, где неожиданно обняла и начала целовать. Так мы познакомились. Я, по возможности, в свободное вечернее время, захватив 1–2 банки консервов (тогда это была «валюта»), зачастил на шахматные сеансы, большинство из которых, к досаде урмастера, выигрывал. Хильда всем своим видом выказывала мне симпатию, выпросила у меня карточку, показала свою квартиру, которая состояла из трех небольших комнат с пианино в гостиной. Там же на стене висел большой портрет молодого летчика с траурной лентой. Это ее брат, сбит под Ленинградом, пояснила она. Мне стало как-то не по себе. Вот я нахожусь в семье моего врага и любезничаю с его сестрой. Как себя вести, я не знал, хотя видел, как ведут себя мои друзья. Хильда вызывала симпатию, не скажу, что меня к ней не тянуло, но не больше. Затевать что-то серьезное не хотелось, легкая связь претила, тем более на глазах родителей, которые относились ко мне хорошо. Строгие правила, которых я придерживался (если дружишь, обязан отвечать), плюс моя неопытность не позволяли мне принять решение. Хильда даже пыталась привлечь меня к более тесным отношениям, но я по неопытности и стеснительности не мог на это решиться, да и тесная обстановка квартиры не располагала. Прибалты, которые мне почему-то симпатизировали, очевидно, заметили наш флирт. Как-то, когда никого не было в комнате, они сказали что-то в следующем роде: «Не думайте, что здесь царит любовь и вздохи при луне в духе Пушкина, Лермонтова и других… Ничего здесь этого нет, все очень грубо и материально…» Я не сразу понял их намек, но вскоре убедился в их правоте.
Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 73