Никогда не разочаровывался в Румянцеве и строптивый Сумароков, не раз упоминавший полководца в стихах. В просвещённой среде критиковать Румянцева считалось дурным тоном, а это пострашнее политической цензуры. Дело в том, что Пётр Александрович обладал кроме царских наград и неофициальной репутацией героя — его принято было считать недооценённым. Только некоторые вельможи и генералы знали, что как политик Румянцев далеко не безобиден, что он искушён и в политическом фехтовании, и в прямолинейных интригах. Правда, с годами всё чаще к политике граф относился апатично, но и впрямь считал себя недооценённым. Каждый политик — тройной агент и игрок вслепую на нескольких досках. А уж потомственные вельможи на этой игре столько собак съели, что ни о каком простодушии в политике и речи идти не могло. Так уж заведено в «публичной власти, отделённой от массы народа», — и, надо думать, эта система, при всех её пороках, долгое время была оптимальной для государства.
Заслуживают внимания и другие легенды о Румянцеве. Например, такая: «Многие напрасно обвиняли его в любви к деньгам и в излишней расчетливости. Частые жалобы, которые он подавал на своих арендаторов, не плативших ему, могли служить поводом к такому мнению; но кто может сказать, что эти жалобы были неосновательны? После его смерти были найдены многочисленные доказательства его благотворительности и щедрости. Пансионы, которые он платил втайне неимущим семействам, доходили до 20 000 в год, и толпа бедных и несчастных, оросивших гроб его слезами, неопровержимо свидетельствует в его пользу и доказывает, что бедные лишились в нем благодетеля, покровителя и отца».
Когда силы возвращались — подолгу он сидел у реки, рыбачил, приговаривая: «Наше дело — города пленить да рыбку ловить… А раньше мы и воевать умели».
Взошедший на престол после смерти Екатерины император Павел Петрович с ненавистью выметал прочь всё, что связано было с давним заговором против его отца. Всё, что вызывало у него воспоминания о безбожном правлении матери. Лишь немногие екатерининские орлы сохранили влияние при Павле — и в число немногих счастливцев попал премудрый Безбородко, который, возможно, замолвил перед императором словцо за старого фельдмаршала. Павел и сам понимал, что к заслуженному полководцу, живущему вдали от столиц, нужно относиться милостиво. Помогло графу Задунайскому и давнее соперничество с князем Таврическим: в глазах Павла он оказался врагом Потёмкина. Знал Павел Петрович и о том, как приближал к себе Румянцева Пётр III, — и этот факт, возможно, оказался решающим.
Вряд ли Румянцев сочувствовал бы павловским военным преобразованиям, сведшим на нет военную реформу Потёмкина. Но в Ташань известия из Петербурга приходили не сразу, а Румянцев прожил при Павле считаные недели.
Фельдмаршал тяжело болел. Но и во дни недомогания он держал в руках нити управления армией на границе с Османской империей. Вот одно из первых писем фельдмаршала новому императору: «Я слагаю чрез сие к ногам вашего императорского величества мой всеподданнейший и обязанностимерной рапорт о войсках вашего императорского величества, что моей команде вверены были с всенижайшим донесением: что войски турецкие, по всем веры достойным уведомлениям, идут продолжительно чрез Молдавию и большей частию в Хотин и много артиллерии при себе везут. И недавно в Хотине бывшей полковник Бароций уверяет, что сия крепость сими толпами действительно наполнена». Очевидно, что автор этого письма — человек осведомлённый, активный, расторопный.
Император пожаловал Румянцеву чин полковника Конной гвардии. Но в это время Пётр Александрович уже с трудом передвигался. Император разделил войска на 12 дивизий (инспекций). Одну из них — Украинскую — в начале декабря вверили Румянцеву. Привычная для того миссия, знакомый театр военных действий и учений. Но Пётр Александрович об этом уже не узнает: на последнем дыхании время побежало ускоренно.
Павел настойчиво зазывал фельдмаршала в Петербург — чтобы приблизить, наградить его. Но в тот же день Румянцев написал императору и более личное письмо — о невозможности исполнять обязанности в связи с болезнью. Горькие строки — хотя и безупречные в смысле риторического стиля: «…Я чувствую всю великость всевысочайшей милости и доверенности, коих вы меня, всемилостивейший государь, по сему случаю удостоиваете в всевышшеи степени совершенства и сия чувствительность и моя всеподданнейшая благодарность суть уверительно над всякое ощущение и изречение. После сего убеждения, не уважая на мои малые и в возлагаемом деле точно потребные знания и способности, я бы не мог медлить ни одной минуты на увеществование той презелной ревности, с каковой я вашему императорскому величеству всегда служил и с моими крайнейшими силами служить желаю, и я смею уповать, что вы, всемилостивейший государь, отдадите справедливость сей истинной верности и ревности и припишите сию невозможность тому нешастному положению, в котором я чрез многие годы длившиеся тяжкие болезни действительно нахожусь и о коем вы, всемилостивейший государь, наимилосерднейше и наиснисходительнейше судить изволите».
В те дни в Ташани гостил младший Апраксин — к тому времени уже генерал-поручик. Румянцев говорил ему: «Все более боюсь пережить себя. На случай, если со мной будет удар, я приказываю, чтобы меня оставили умереть спокойно и не подавали мне помощи. Продолжение дней моих только ухудшит мое положение, если останусь немощным и разбитым, в тягость себе и другим. Прошу вас в таком случае приказать, чтобы меня не мучили бесполезно».
Дивизионный штаб-лекарь Ениш докладывал, что П.А. Румянцев «4-го декабря 1796 г. по полуночи в 7 часов пил кофе с сухарями, отправлял свои письменные дела и был очень бодр и весел, а в 9 часов параличный удар отнял у него язык и всю правую сторону тела, сила воспоминания и память от сего пострадали». Доктора суетились вокруг него — но граф уже не пришёл в себя и 7 декабря, как говорится, переселился в лучший из миров.
О последних днях Румянцева складывают величавые легенды. Апраксин вспоминал, что, не желая оставаться бессильным, после апоплексического удара он жестами запрещал врачам приближаться к нему, запрещал оказывать помощь. Чтобы не смели мешать приближению смерти. Четырнадцать часов, лишившись языка, он лежал на одном месте. Зрение осталось при нём — и фельдмаршал поглядывал на докторов внушительно и сурово — как умел. Тут уж даже авторитетный штаб-доктор Иван Миндерер ничего не мог поделать.
Румянцев и в последние часы, покуда не лишился чувств, демонстрировал властный характер. Но поделать уже ничего не мог.
В заключении медицинской комиссии тоже говорилось о сопротивлении знатного пациента: «7 числа в 6 часов пополуночи больной находится в том же положении, как вчера от нас донесено, чрез ночь и еще теперь мало можно приметить признаков воспоминания и, как теперь мы не имели уже причин опасаться сопротивления больного, хотя же недействительность системы нервов, к сожалению, и мало надежды нам преподавала, чтоб все наши труды были полезны, то, однако ж, вместно согласились, взирая находящиеся еще малые жизненные силы, следующее испытание к избавлению сего знаменитого мужа предпринимать приступили: дать ему довольное количество раствора соли виносурменной и также промывальное с уксуса и нашатырного спирта. Но так сие раздражение в больном не произвело никакой перемены, то повторяли мы еще с большим количеством соли виносурменной и чрез раздражение пера в горле старались произвесть возбуждение к рвоте; после сего, дабы дать помощь чревоподобной движение кишок, еще избрали клистер табачного дыма, и как напоследок мы оными не достигли своих предметов, то велели узвар табачной к тому намерению промывательное поставить и сие несколько раз повторять, но и оное не произвело желаемого действия, потом мы взяли прибежище к купоросному этеру с холодною водою, разженною в клистир поставить и пластырь из шпанских мух на живот положить; однако ж все сии наши старания не были в состоянии спасти сего высокого больного и исторгнуть его из челюстей смерти; ибо 8-го числа пополуночи в 9-ть часов и три четверти скончался он спокойно».